Автопортрет: Роман моей жизни
Шрифт:
Я долго хранил страницы, не вошедшие в печатную версию повести, а потом все-таки потерял и потому пересказываю коротко своими словами. Выжившая из ума старуха Макогониха решила поддержать гаснущее в лампадке пламя и, не найдя масла, плеснула из канистры бензин. Дом вспыхнул. Сбежался народ, подъехали пожарные с бочкой на телеге, качают воду из колодца, вода, не доходя до брандспойта, вытекает в прореху рваного шланга. Вдруг дочь старухи вспомнила, что оставила в доме свою трехлетнюю дочку. Она рвется в огонь, ее не пускают, в огонь бросается герой повести Гошка Яровой. Не успел он скрыться внутри, выясняется, что девочка здесь, мать, обезумев от ужаса, забыла, что сама ее вынесла из огня. И в
Заключительной фразой про звезды я дорожил больше всего, а мне теперь говорили: «Это не нужно, эта гибель притянута за уши…» и даже: «Это типичная комсомольская гибель». Я не переставал удивляться. Как это типичная комсомольская?! Разве комсомольская – плохо?! Я-то боялся, что повесть не пропустят именно потому, что она вовсе не комсомольская. Комсомольской она была бы, если бы Гошка спас девочку и потом получил за это орден (можно было, чтобы спас, но погиб и орденом награжден посмертно), но он погиб бессмысленно, никого не спасши и ордена, даже посмертно, не заработав. Тогда мне привели еще один довод: на шестой номер запланирована публикация повести другого начинающего прозаика, Георгия Владимова. Там герой тоже шофер и, как ни странно, тоже гибнет. «Куда же нам подряд две шоферские гибели?» Я не знал, что возразить, хотя в этой новости самолюбию моему был приготовлен еще один пряник: повесть, полученная «Новым миром» задолго до моей, запланирована только в июньский номер, а моя, как сенсационное открытие, идет вне очереди, в первом…
Я сказал, что подумаю, и мы с Сацем вышли в коридор покурить. Закурили: он сигареты «Памир», я – «Ароматные», в самом деле очень пахучие, очевидно, пропитанные одеколоном, и вдруг в коридоре появилась величественная фигура – Твардовский.
– Александр Трифонович, вот познакомьтесь. Владимир В'oйнович.
Сац уже знал, что мою фамилию следует произносить с ударением на первом слоге.
Твардовский остановился.
– Очень хорошо.
Из этого мне стало ясно, что и он повесть прочел и ему она понравилась. Но руки мне Твардовский не подал и дальнейший разговор повел словно через переводчика:
– А вы уже сказали ему, что смерть в конце повести не нужна?
– Да-да, конечно.
– И он согласился?
– Согласился, согласился, – поспешно закивал Сац.
– Ну, хорошо, тогда работайте.
Твардовский пошел дальше, в свой кабинет, а я стоял растерянный, ругая себя за то, что так просто, без боя сдался.
Забыл рассказать, что, еще работая над повестью, я вновь побывал в Поповке, встречался там с разными людьми, в том числе с бывшим председателем колхоза, ставшим секретарем райкома Жилиным. Я дал ему почитать еще фактически черновой вариант повести. Ему повесть понравилась. Он даже сказал мне, что, читая, плакал. Но ему захотелось тут же ее улучшить и приспособить к текущим нуждам.
Он сказал мне примерно так: «Ты знаешь, повесть хорошая. Но зачем эта сумасшедшая старуха, которая устроила пожар? Она никому не нужна. Вот к нам в колхозы приходят калориферы с дефектами. И из-за них на полевых станах бывают пожары». Искренне желая мне помочь, он предложил переделать конец повести так, чтобы пожар случился из-за дефектного калорифера. Дал адрес калориферного завода и назвал фамилию директора, чтобы я обязательно ее упомянул. И очень огорчился, когда я отверг его предложение.
Жирная трава
Кроме изменения концовки было предложено еще несколько небольших поправок. И мы с Сацем за счет редакции были отправлены в Дом творчества Голицыно. Мы там жили в соседних комнатах, работали и, естественно, выпивали. Там же в это время жила Рита Яковлевна Райт, замечательная переводчица с английского и немецкого, живая интересная рассказчица, дружившая в молодости с Маяковским. Она только что перевела «Над пропастью во ржи» Сэлинджера, ждала выхода журнала (кажется, это был журнал «Иностранная литература») с повестью и очень волновалась. Возможно, предчувствовала, что этот перевод станет главным делом ее жизни. Когда мне понадобилось на один день съездить в Москву, а журнал уже вышел, Рита просила меня купить несколько экземпляров. Я привез, получил экземпляр в подарок и стал одним из первых читателей этой повести, ставшей литературной сенсацией и родившей целую волну подражателей.
Работа наша состояла в том, что Игорь Александрович делал мне замечания, я упирался, он настаивал, я сдавался. Противостоять сильному напору я умел, когда он шел от враждебной мне стороны. А Сац был стороной союзнической. Вместе с ним мы изменили конец повести и вернулись к началу, которое в первом варианте выглядело, напоминаю, так: «Было раннее утро, и трава, облитая обильной росой, казалась черной и жирной. Слабый ветерок шелестел в камышах и шевелил над Ишимом тяжелые клубы тумана. Ваня-дурачок гнал через мост колхозное стадо и пел песню. Губы у Ивана толстые, раздвигаются с трудом, поэтому песенка получалась приблизительно так: «Не флыфны в фаду даве форохи, вфе вдефь вамерло до утра…»
– Почему трава казалась жирной? – спрашивал меня Сац. – Вы же пишете лирическую картину. Вам не кажется, что жирная трава выглядит противно. Трава казалась черной.
– Тогда потеряется ритм, – возражал я. – Если оборвать на черной, то строчка лишится музыки, которая в ней есть сейчас.
– Но лучше оборвать музыку, – спорил Сац, – чем оставить образ, вызывающий отвращение.
Сац был на 29 лет старше меня, имел большой редакторский опыт, и я не был уверен, что он не прав. Я ему уступил жирную траву, исправил слово «ветерок» на ветер. Чем-то ему не понравилось, что ветер шелестел в камышах, я и тут пошел навстречу. Дальше у меня Ваня-дурачок поет «Подмосковные вечера», не умея произносить шипящие звуки. Сац сказал, что и это пение выглядит неприятно, и уговорил меня написать: «Губы у Ивана толстые, раздвигаются с трудом, поэтому в песенке нельзя было понять ни одного слова». Так это осталось на долгие времена, но в одном из последних изданий этой повести я все-таки вернулся к первоначальному варианту, который мне кажется лучше. Он певучий и, по-моему, располагает к восприятию раскинутой перед глазами природы.
С одной стороны моим соседом был Сац, с другой – дикого вида смуглый человек в длинном пальто. К нему постоянно заходил какой-то его приятель, они, судя по всему, много пили, громко говорили, так что слышно было у меня в номере. Смуглый сообщал собеседнику, что он написал р'oман, тот интересовался, о чем р'oман, тоже делал ударение на первом слоге, сообщал, что и он написал р'oман. Я очень удивлялся, как эти безграмотные люди попали в дом творчества писателей, потом познакомился с обоими и подружился. Это были Юрий Домбровский и Юрий Давыдов.
В Голицыне, в отличие от других домов творчества, благодаря заботам директора Серафимы Ивановны была почти семейная обстановка. Писатели завтракали, обедали и ужинали в небольшой уютной столовой, располагавшей к благодушию и дружелюбию.
Кроме других там был публицист Константин Буковский, отец будущего знаменитого диссидента. Его резкие и язвительные статьи и фельетоны я читал время от времени в «Литературной газете». Я с ним почтительно здоровался, он хмуро мне отвечал. Но однажды пришел на ужин пьяный, во время ужина добавил еще и без всякой провокации с моей стороны и вообще без видимой причины накинулся на меня с проклятиями.