Автопортрет: Роман моей жизни
Шрифт:
Пока я смотрел, как они маршируют, ко мне подошел советский подполковник в сдвинутой на ухо мятой фуражке и, сунув потную руку, представился:
– Подполковник Шапа.
Шапа сказал, что он член местного Союза писателей, заведует литературным отделом окружной газеты с неординарным названием «Суворовский натиск».
Уже на аэродроме оказалось, что с нами прилетел еще один московский писатель – некий Николай Родичев.
Мы сели в присланную за нами «Победу», поехали.
По дороге Шапа рассказал, что в городе назревает большое событие: футбольная встреча между командами Дальневосточного военного округа и китайских Шеньянских войск. Встрече придается большое политическое
– Говорят, – сказал Шапа, – Мао Цзэдун пообещал, что в случае проигрыша он этого атташе лично кастрирует. Китайцы под видом Шеньянских войск выставляют национальную сборную.
– А наши? – спросил я.
– За наших тоже не беспокойся. Малиновский звонил командующему округом и обещал поддержку. Сейчас вместе с вами в этом же самолете прилетели пять игроков ЦСКА.
От Шапы же мы узнали, что, прибыв формально в распоряжение Политуправления округа, работать будем в газете – учиться на военных журналистов.
Шапа оказался местным патриотом. По дороге он рассказал нам, что Хабаровск – это вовсе не такая уж дыра, как мы, наверное, предполагаем, а крупный промышленный и культурный центр. Здесь есть шесть вузов и три театра.
– А вы небось думали, что здесь по улицам ходят медведи.
Он сказал это очень вовремя. Мы стояли у светофора, и прямо перед радиатором нашей машины два мужика переводили через дорогу сдерживаемого цепями медведя.
Полковник Грушецкий
В редакции нас принял главный редактор газеты полковник Грушецкий, полный человек лет пятидесяти, про которого мы еще по дороге узнали от Шапы, что он родственник какого-то украинского члена Политбюро и мастер спорта по шашкам. Шашки – его любимое и пропагандируемое им увлечение. Он в газете завел раздел шашек, редактирует его самолично и мало интересуется другими материалами.
Особенной чертой Грушецкого, которую я сразу отметил, было то, что он говорил тихо и всегда улыбался. Я знал двух человек, которые улыбались всегда, во всех обстоятельствах (второй – Юрий Николаевич Верченко, о нем речь впереди). Я их обоих держал в памяти, когда в «Чонкине» описывал капитана Милягу.
Боясь показаться нескромным, все же скажу, что из нас троих я заинтересовал полковника больше других, потому что был более известен. Отчасти благодаря рассказам «Хочу быть честным» и «Расстояние в полкилометра», опубликованным годом раньше и разруганным центральными газетами. Но главным моим достижением в глазах Грушецкого и других работников «Суворовского натиска» были, конечно, мои песни, и в первую очередь – «14 минут до старта».
«Быть знаменитым некрасиво», – утверждал Пастернак. Я согласен, некрасиво и иногда неудобно, но бывает полезно. Известному человеку соприкасающиеся с ним люди иногда делают разного рода поблажки. Но бывает наоборот.
В глазах Грушецкого я был чем-то вроде столичной знаменитости, и именно поэтому ему очень хотелось показать мне, что я для него никто.
Приветливо улыбаясь, полковник отечески похвалил меня за хорошую песню, сказал, что я, несомненно, и на военной службе проявлю себя также достойным образом.
– Товарищи офицеры, – он указал на Поповского и Родичева, – будут жить в офицерском общежитии, а вы среди наших рядовых воинов, в самой, так сказать, гуще. Сейчас я распоряжусь, вам выдадут обмундирование…
– Обмундирование? – переспросил я. – Вы смеетесь, товарищ полковник?
– Я смеюсь? Нет, товарищ Войнович, по-моему, я ничего смешного не говорю. – При этом он все-таки улыбался и старался изъясняться изысканно. – Мне кажется, это естественно, вы прибыли к нам для прохождения воинской службы и, согласно уставу, обязаны носить установленное обмундирование соответственно вашему воинскому званию. – Улыбка его растянулась до ушей.
Говоря о моем звании, он всякий раз и улыбкой, и интонацией подчеркивал, какое это малое, можно даже сказать, совершенно ничтожное звание, особенно по сравнению с тем, которое было обозначено на его погонах. И в самом деле. В армии дистанция между рядовым и полковником просто невообразима. За четыре года службы я видел много полковников, но разговаривал только с командиром полка Барыбиным, потому что состоял при нем планшетистом. В армии рядовому спорить даже с младшим командиром нельзя, а уж с полковником – тем более. Но в данном случае по воинскому званию я был рядовым, а по неформальному представлению советского человека занимал иную ступень в общей иерархии. И потому мог себе позволить то, что позволял. Для начала я попробовал возразить полковнику, что прибыл не для обычной переподготовки, а в соответствии с целью, разработанной в более высоких инстанциях.
– Я солдатскую форму носил четыре с лишним года, и хватит, – попытался я объяснить. – А теперь я не просто солдат, а признанный литератор, собираюсь заняться сбором материалов для будущей книги о современной армии, и мне обещаны условия, наиболее соответствующие этой цели. Согласно этим обещаниям я сам решаю, где мне жить и в чем ходить.
Полковник выслушал меня с не сходившей с его толстых губ улыбкой и, так же улыбаясь, объяснил:
– Товарищ Войнович, я не знаю, где, кто и что вам обещал, но вам следует понять, что вы находитесь в армии и обязаны соблюдать правила прохождения воинской службы и воинские уставы. А эти правила и уставы предполагают, что военнослужащие рядового состава живут в казармах, носят военную форму с соответствующими их званию знаками различия и подчиняются принятому для рядовых распорядку.
Я попробовал еще раз сослаться на данные мне в Москве обещания, но полковник был неумолим, хотя по-прежнему улыбчив.
Я понял, что обыкновенным образом мне его не переспорить и пора прибегнуть к другим аргументам.
– Товарищ полковник, – сказал я, – я вижу, вам очень хочется поставить меня на место и сделать так, чтобы служба медом не казалась, но я вынужден вас предупредить, что, как только вы наденете на меня солдатскую форму и засунете в казарму, я немедленно дезертирую.
При этих моих словах Родичев странно задергался, Поповский усмехнулся, Шапа стал в стойку «смирно» и вытянул руки по швам. Он смотрел в угол мимо полковника и всем своим видом давал понять, что он моих слов не слышал. Я с любопытством смотрел на Грушецкого, я думал, что он закричит, взорвется, стукнет кулаком по столу, будет топать ногами, вызовет из комендатуры конвой, но он продолжал улыбаться.
– Товарищ Войнович, я не понимаю, как это вы… как это дезер… как это вы дезертируете?
– Очень просто. Сяду в самолет «Ту-114» и через восемь с половиной часов буду в кабинете товарища Епишева.
Генерал армии Епишев был тогда начальником ГлавПУРа (Главного Политического управления Советской армии). Попасть к нему в кабинет у меня не было никакой реальной возможности. А впрочем… Генерал, как мне говорили, бывал частым гостем в Театре на Таганке, и Любимов по моей просьбе мог замолвить за меня словечко. Стал бы начальник ГлавПУРа за меня заступаться или нет, неизвестно, но проверить это полковник Грушецкий мог только ценой риска для своей карьеры, а он был явно не из тех, кто способен к подобному риску.