Автопортрет: Роман моей жизни
Шрифт:
Копысов, как и другие ходоки, появлялся обычно рано, часов в семь, прямо с поезда, садился на диван, рассказывал мне о плохих бобровских чиновниках, просил передать рукопись за границу, но, бывало, оглядывал комнату и щурил лукаво глаз:
– А у вас, Владимир Николаевич, квартирка-то неплохая. Наверное, такие не каждому дают и не задаром.
Я отвечал ему иногда добродушно. Другой раз не очень.
Однажды он пришел ко мне с интересным предложением. Чтобы я сжег себя на Красной площади. Я спросил: а почему бы ему самому не совершить этот акт?
Он сказал:
– Ну,
Через какое-то время, убедившись в моем малодушии, он пришел с бумагой, в которой сообщал, что решил сам, облившись бензином, сжечься перед Мавзолеем и просит организовать приход к месту события иностранных журналистов, прежде всего корреспондентов западных телевизионных компаний.
Я попробовал его отговорить, но он был непреклонен. Тогда, надеясь, что он остынет, я сказал, что подумаю.
Дня через два он позвонил и спросил, готов ли я помочь ему в известном мне деле. Я ответил, что считаю его идею глупой и не советую ему совершать задуманное. Через час он явился ко мне без звонка и с порога заявил приблизительно следующее:
– Вы специально говорили по телефону так, чтобы в КГБ догадались о моем плане. Раз так, я свое решение отменяю и иду с расколкой в КГБ. Я скажу, что сжечься подбивали меня вы и Сахаров.
Тут я схватил его за шиворот и буквально спустил с лестницы. Но наши отношения на этом не кончились.
Прошло еще какое-то время. Как-то днем я сидел, работал и услышал, что кто-то крадется вверх по лестнице. Потом я услышал шорох, увидел просовываемый под дверь конверт, и опять шаги вниз. Я выскочил за дверь, догнал Копысова, втащил его к себе в квартиру, стал спрашивать, зачем он крался и почему не может прийти ко мне обыкновенным способом. Хотел распечатать письмо, но он закричал:
– Прошу вас, не открывайте!
– Ага, – говорю я, – значит, написали какую-то гадость.
– Да, гадость, – признался он, – гадость. Но я не прав. Я больше не буду. Отдайте письмо.
Я отдал. Через много лет мое письмо другому человеку тоже было возвращено мне нераспечатанным, но там причина была иная.
А Копысов ко мне пришел еще раз, за день до моего отъезда на Запад. Опять совал мне какой-то безграмотный текст с тем, чтобы я перевез его на Запад. Я ему отказал, но потом, уже живя в Мюнхене, как-то слышал, что по радио «Свобода» читали что-то сочиненное Копысовым.
В купе и вкупе
На другой день после передачи моего письма на Запад ко мне явился Максимов с известием, что получил разрешение выехать в Париж. Я был неприятно поражен. Он мне ни о каких приготовлениях к отъезду перед этим не говорил.
А теперь, как выяснилось из его слов, намерение уехать вынашивалось им долго.
Он ходил по моей комнате, помахивая рукой, и в своей манере говорил как бы не мне, а противоположной стене.
– А что такое? – говорил он. – Я давно им сказал: «Господа, если я вам не нравлюсь, то в чем дело? Я готов хоть сейчас немедленно покинуть вашу сраную страну».
Стали говорить о его и моих делах. Как мне помнится, я его просил, чтобы он, когда окажется в Париже, поинтересовался в «ИМКА-Пресс», как дела с моей книгой, которую они обещали издать к Франкфуртской ярмарке.
– Да, конечно, – пообещал Максимов, – обязательно поговорю. А насчет этой ярмарки, – он вскочил на ноги и опять, обращаясь к той же стене, забегал по комнате. – Мне говорили, Франкфуртская ярмарка – это десятки павильонов и десятки тысяч наименований. Я им говорю: «Господа, – продолжал он, слегка косясь на меня, – вы поймите, господа, десятки тысяч названий? Так неужели вы думаете, что вашу книжонку в этом море кто-нибудь может заметить? Что вы, господа! Надо же быть реалистами!»
Перестал бегать, сел на стул напротив меня. Тут же сделал вид, что это не обо мне, а о каких-то абстрактных и наивных господах. Вернулся к моим делам.
– Меня иностранцы спрашивали о тебе, о твоих книгах.
– И что ты сказал?
– Ну, я сказал все, что знаю, что ты написал повесть о целине и какую-то песню о космонавтах.
То есть «Чонкин», которому иностранцы якобы предрекали большой успех, уже как будто не существовал.
Я тогда еще был толстокожий, не сердился, но удивлялся такому ходу ума, как одной из красок жизни. Я спросил:
– Как? Разве ты не сказал иностранцам, что я написал «В купе»?
Теперь удивился он:
– А что это?
– Ты не знаешь? – продолжал я изображать удивление. – Одно из главных моих сочинений. Рассказ. Был в «Новом мире» напечатан.
У меня в самом деле был такой рассказ размером в две-три страницы. Рассказ мне не нравился, был для меня не характерен, я его после новомирской публикации никогда больше печатать не собирался. Не знаю, прочел ли Максимов рассказ, но название его не забыл. Когда полтора года спустя я прислал ему в «Континент» отчет о моем отравлении в гостинице «Метрополь», Максимов его напечатал, а в сноске с данными об авторе указал в числе главных моих произведений рассказ «Вкупе» (в одно слово).
Донорское молоко
Между прочим, в день написания письма Панкину, как я сообщал выше, случилось более важное событие: родилась моя младшая дочь Оля.
Ира позвонила из роддома уезжавшему в Америку Науму Коржавину, чтобы попрощаться. «Солнышко, – сказал он ей, – рожай спокойно и не слушай радио». Ира удивилась: какое радио в родильном доме?
Конечно, Эмма имел в виду зарубежное радио. Оно тоже не оставило мое письмо без внимания. За него ухватились все радиостанции, вещавшие на Советский Союз, а «Немецкая волна» передавала его несколько дней подряд. В эти дни я регулярно ездил к роддому. В нашем роддоме уже тогда было новшество: детей показывали отцам по телевизору. Качество изображения было ужасным. На маленьком и мутном экране я увидел тонкошеее черно-белое существо, которое хлопало глазами и было похоже на аквариумную рыбку. У существа еще не было имени, и несколько дней, пока мы перебирали варианты, мы называли его просто «девочка». «Ну как тебе девочка? – спросила Ира в записке. – И как вообще дела?»