Автопортрет: Роман моей жизни
Шрифт:
В годы опалы, случалось, некоторые люди пытались где-то меня напечатать или поставить что-то на сцене. На Свердловской студии кто-то пытался заключить со мной договор на экранизацию «Двух товарищей». Не получилось. На Ленинградском телевидении просили инсценировку «Мы здесь живем». Я сопротивлялся, говорил, что не пойдет. Они заверяли: пройдет. Я, не веря ни на секунду в успех, сделал инсценировку. Послал. Долго не было ответа. Потом все-таки незнакомая мне редактор решилась. Ее письмо, как ни странно, сохранилось.
«Многоуважаемый Владимир Николаевич!
Дальше уже просто неприлично откладывать письмо к Вам, а писать очень неприятно. Дело в том, что все
Я чувствую себя очень виноватой перед Вами, Владимир Николаевич, за все эти неприятности. Единственное, что бы мне хотелось, уверить Вас в моем глубоком к Вам уважении и пожелать Вам, несмотря ни на что, творческих удач, здоровья, успеха.
Спасибо Вам, Г. Нечаева, Вы единственная решились на такое сообщение. Другие в подобных случаях отмалчивались.
Если вы думаете, то и я думаю
К 72-му году я дозрел до того, чтобы перейти Рубикон. Стал говорить всем, кому не лень, что если меня и дальше будут душить, то, пожалуй, устрою большой скандал. Что толку в моем членстве в Союзе писателей, если меня по-прежнему морят голодом? Я готов из этого Союза выйти хоть завтра. Я говорил это громко, в расчете на то, что те, кому надо, услышат. И они услышали.
Вдруг мне позвонил Верченко. Еще недавно он заведовал отделом культуры в горкоме КПСС, а теперь – секретарь Союза писателей СССР по оргвопросам. Та же должность, что у Ильина, только ступенью выше. Вызывает к себе. Прихожу. Он улыбается, на этот раз настороженно, ожидая от меня хамской реакции. Но теперь я пришел не затем, чтоб хамить.
– Как у вас дела? – спрашивает.
– Хреново, – отвечаю.
– Да? А почему, как вы выражаетесь, хреново?
– Как почему? Вы же знаете, что меня нигде не печатают.
Он делает вид, как будто для него это новость.
– Я слышал, что вы написали книгу о Вере Фигнер.
– Да, – говорю, – написал. Но не знаю, напечатают ли.
– Но там, наверное, ничего такого, что бы не напечатали, нет.
– По-моему, нет.
– Ну, если нет, думаю, что напечатают.
– Ну, если вы думаете, что напечатают, – говорю я, – то и я думаю, что напечатают.
– Правильно думаете, – сказал он и многозначительно улыбнулся.
Отмененный приговор
В 1970 году родители переехали в Клинцы. Там у них была тоже двухкомнатная квартира, но уже маленькая. Октябрьский – город нефтяников, еще как-то снабжался, а в Клинцах я зашел однажды в местный магазин, там продавались свиные хвосты и копыта. Потом уже для радио «Свобода» я написал фельетон, в котором спрашивал: а кому же достались остальные свиные части?
Здесь все было ниже уровнем, кроме медицины, которая и там, и там была одинаковой. В Октябрьском мамину огромную опухоль в животе приняли за весенний авитаминоз, а в Клинцах два года спустя папину опухоль на шее сочли за лимфаденит. Местный врач прописал прогревание, что было категорически противопоказано. Опухоль росла, боли усиливались, трудно стало глотать, а отца все прогревали и прогревали. Наконец он по настоянию матери и сестры приехал в Москву. Первый же врач, который его осмотрел, сказал: «Рак». Потом другие врачи смотрели, делали рентген, брали биопсию. И установили окончательный диагноз: рак корня языка.
Надо было устраивать папу в больницу. Пользуясь всеми возможными знакомствами, я нашел, как говорится, ход на Каширку, так в просторечии называют известный московский онкологический центр. Другое его название Блохинвальд – по имени создателя, академика Блохина. Это целый больничный город с огромными корпусами, выглядит (тут уж ничего не поделаешь) пугающе и производит впечатление фабрики смерти. Приехали мы туда, пошли к какой-то даме-профессору с запиской от другого профессора. Дама послала нас к мужчине-профессору. Тот предложил записаться и сдать анализы. Записались, сдали анализы, взяли у отца опять биопсию, вызывают меня в какой-то кабинет. Там очередь. Люди заходят по одному или по два, выходят в слезах, иногда с воплями. Ко мне подошел какой-то человек со значком заслуженного мастера спорта. Стал жаловаться. Он приехал из Ташкента, где его отказались лечить, у него вся надежда была на эту Каширку, но и здесь не берут. Ни в какую. «Когда я был им нужен, – сказал он, – тогда меня от насморка лечили лучшие профессора. А теперь я не нужен. А что вы думаете, – спросил он меня, – если я упаду на улице, должна же меня «Скорая помощь» доставить в больницу?» Я не знал, что ему сказать, понимая, что «Скорая» отвезет его куда угодно, только не сюда. А там, куда отвезут, приведут в чувство и выпустят на волю.
Подошла моя очередь. Я оставил отца в коридоре и вошел в кабинет. Врач говорил со мной торопливо. «У вашего отца, – сказал он, – рак в запущенном состоянии. Четвертая стадия, то есть последняя. Он неизлечим. Ему жить осталось месяца три-четыре от силы. Вы должны приготовиться, эти месяцы будут очень тяжелыми и мучительными. Мы его взять не можем. Безнадежных мы не берем. Лечить их бесполезно, а статистику они портят».
«Но что же делать? – спросил я. – Надо же его все-таки как-то лечить». Врач мне сказал, что я могу попытаться устроить отца в больницу в городе, где он живет, но и там его вряд ли возьмут. Затем он выписал бумагу, в которой было написано: «Нуждается в симптоматическом лечении по месту жительства».
Это было, наверное, самое жаркое лето в двадцатом столетии. До глубокой осени – ни капли дождя. Вокруг Москвы горели торфяники, и весь город заволакивало дымом. Дымная мгла стала составной частью ежедневных сводок погоды. Мы с отцом ездили во врачам, возвращались в нашу однокомнатную мансарду, задыхались от жары и дыма.
У Бориса Слуцкого был приятель в институте Герцена, профессор Грицман. Слуцкий позвонил Грицману, поехали к нему. Передали от Слуцкого привет, от меня книжку. Грицман сказал: «Хорошо, привозите завтра вашего папу в больницу с тапочками и халатом». На другое утро приехали с тапочками и халатом. А завотделением женщина-профессор сказала: «Я его не возьму». Я говорю: «Как? Вот Грицман…» – «А мне Грицман не указ, я своим отделением сама заведую. Ваш отец болен безнадежно, никаких шансов нет, нам койки нужны для тех, кого мы можем вылечить».
Мы с Ирой обошли несколько московских больниц, употребили все связи, подняли на ноги всех друзей и знакомых. Наконец через Володю Санина нашли хирурга Бориса Шубина, который работал в загородной онкологической больнице, в селе Степановское. К счастью, он оказался моим читателем. Он осмотрел отца, я спросил: «Ну, что? Он вам кажется безнадежным?» Шубин ответил: «Я такие вещи вообще никогда не говорю, мы посмотрим». И устроил отца в радиологическое отделение. Больного стали облучать, но не кварцевыми лучами, а радиоактивными. Мы надеялись на чудо, но не на такое быстрое. Опухоль стала исчезать на глазах и через две недели исчезла совсем. С диагнозом «практически здоров» отец был выписан из больницы под наблюдение врачей.