Автопортрет: Роман моей жизни
Шрифт:
Олина учительница фрау Гербер жила в соседнем поселке. Однажды после уроков я, привыкший к тому, что учителя люди бедные, предложил ей довезти ее на своем подержанном «БМВ». Она удивилась, поблагодарила, села в стоявший у школы серебристый «Мерседес» и укатила. Я был смущен.
Проходя в Штокдорфе мимо одного из пятиэтажных домов, я увидел около него много легковых автомобилей и подумал, что в нем, наверное, живут богатые люди. Как в нашем писательском доме, у которого стояло тоже очень много машин. Потом я понял, что ошибся. Если много машин, значит, живут скученно: много семей, много людей, много машин.
Пиво для русских танкистов
Католическое Рождество мы провели в гостинице, а Новый год встречали в доме Ланы Дейя, бывшей рижанки, и ее мужа Сташека, поляка, окончившего Ленинградскую консерваторию. Там я первый раз столкнулся с эмигрантской средой, которая
Во-первых, за столом все стали говорить о возможном вторжении советских войск в Германию, причем как о событии, которое вот-вот должно произойти. Хотя я, живя в Советском Союзе, ничего подобного не ощущал. Советский Союз в отношениях с Западом, по-моему, уже давно просто оборонялся, И, застрявши в Афганистане, захватить марш-броском Европу вряд ли надеялся. Но на Западе люди беспокоились и задавались вопросом: «Что же будет?»
В той компании был старый эмигрант из так называемой второй волны. По-русски говорил с акцентом и с ошибками. И когда все всерьез стали обсуждать, что они будут делать, если советские танки войдут в Мюнхен, он, пивовар по профессии, сказал: «А я их не боюсь. Я вынесу пиво всем танкистам, и они меня не тронут».
Потом я встретил коренных немцев, которые в страхе перед русским вторжением вообще уехали из Германии. Я знал нескольких, эмигрировавших в Канаду и в Австралию, подальше от Европы, и живших там до самой перестройки. И лишь когда в Советском Союзе начались перемены, они поняли, что опасность миновала, и стали возвращаться в Германию.
Эмигранты меня удивили еще тем, что рассказывали небылицы о своей прошлой жизни так смело, как будто их собеседниками были не их соотечественники. Один, недавно покинувший СССР обыкновенным путем, по «еврейской линии», говорил, что его выслали из Советского Союза за то, что он хотел взорвать Мавзолей, и похоже было, что другие принимали эту выдумку за чистую монету, хотя по личному опыту жизни могли бы знать, что одно только намерение без реальной попытки совершения привело бы замыслившего к поездке в другую сторону. Известный эмигрантский деятель и писатель Роман Гуль при мне утверждал, что в Советском Союзе совсем не осталось цыган, они все уничтожены. Старушка из Висбадена спрашивала меня, почему в руководстве СССР так мало русских. Я спросил: «Вы имеете в виду, что там одни евреи?» Она замялась, но сказала: «Да».
Я привел ей полный список членов Политбюро ЦК КПСС, сказал, что в нем нет ни одного еврея. Она промолчала, но, как я понял, осталась при своем мнении. Многие эмигранты «третьей волны» врали друг другу, рассказывая, какое высокое положение они занимали в прошлой жизни и какими были отважными борцами с советской властью. Причем их отвага и бескомпромиссность возрастали по мере удаления от советских границ. В Израиле рассказывали анекдот: по улицам Иерусалима идут две маленькие шавки, и одна говорит другой: «Ты знаешь, а в России я была волкодавом».
А когда соприкоснулся с эмиграцией «первой волны», то увидел, что у тех вообще совершенно дикие представления о Советском Союзе. На каком-то выступлении я, рассказывая о процессе Синявского и Даниэля, упомянул, как Михалков воскликнул:
– Слава богу, что у нас есть КГБ!
– Как, прямо так и произнес: «Слава богу»? – удивились они. – Разве там можно так говорить?
Потом я слышал от эмигрантов, что в Советском Союзе запрещены елки на Новый год. Они в самом деле когда-то, в 20-х годах, были запрещены.
Язык старой эмиграции был совершенно другой: очень правильный, но уже занафталиненный. Они не знали современного русского языка. Мне рассказывали, что, когда Александр Галич выступал в Париже и пел свои песни, одна эмигрантка спросила у другой: «А на каком языке он поет?»
Русский Свифт
Александр Зиновьев написал книгу «Зияющие высоты», которую диссиденты объявили гениальной. Так же она была воспринята и многими на Западе, успех ее был бурный. Зиновьева называли русским Свифтом. Я столь высоко это сочинение не ценил, оно мне казалось просто большим капустником, в котором отображались реальные ситуации и конкретные люди под очень прозрачными псевдонимами. Еще в Москве я с автором был знаком мельком, сначала мы встретились на организованной совместно с американцами Московской книжной ярмарке, а потом, когда он собрался уезжать, я посетил его на квартире. Он очень отличался от людей моего литературного круга и от известных мне диссидентов тем, что внешне и отчасти повадками был похож на секретаря парткома. Кроме того, он показался мне суетным и закомплексованным человеком. В Мюнхене я решил возобновить с ним знакомство, позвонил и был приглашен. Первое, на что мне невольно пришлось обратить внимание, это латунная пластинка на бачке унитаза. Натертая до блеска, она отражала и значительно увеличивала помещаемые перед ней предметы, в том числе и тот предмет, который мужчины обнажали, справляя малую нужду. Второе впечатление было и от его живописи, мрачно-сатирической и фантастической. Какие-то ужасные монстры, люди, рыбы, птицы, жабы, динозавры и скрюченный и голый Ленин в стеклянном гробу. Картины производили отталкивающее впечатление, я ни одну из них ни за что не повесил бы у себя дома. Зиновьев считался многими крупным философом и математическим логиком, я о достижениях его в этих областях судить никак не могу, может быть, вообще он был крупной личностью, но и у самых крупных людей бывают слабости и черты характера, которые, когда их подметишь, кажутся странными или смешными. Так вот, не оспаривая нисколько значения Зиновьева как философа, логика и вообще незаурядной личности, могу сказать, что был он, кроме всего, большой фантазер, поэтому к его рассказам о самом себе я относился всегда с недоверием. Например, к тому, что перед войной он покушался на Сталина, а потом бежал из тюрьмы, попал в армию, где был сначала кавалеристом, потом танкистом, а в конце войны летчиком. В жизни все могло быть, но все-таки трудно было поверить, что человек, реально покушавшийся на Сталина, мог бежать. Что кавалерист стал танкистом, поверить можно, но как танкист мог превратиться в летчика, это вообразить мне было уже труднее. Он хвастал, что во время войны убил много немцев, участвуя в каких-то, как я понял, наземных боях, в которых он вряд ли мог участвовать, если был летчиком-штурмовиком. «Меня иногда немцы спрашивают, – говорил он, – вы не жалеете о том, что убили много немцев? Я им отвечаю: нисколько не жалею, а вспоминаю с удовольствием».
Фантазии его бывали по-детски наивны и примитивны. Так же как и поводы для них. Например, у меня есть рассказ «В кругу друзей». Кто читал, тот вспомнит, там речь о Сталине в ночь перед нападением Германии на Советский Союз. Сталин, огорченный тем, что Гитлер его так подло обманул, а сам он оказался законченным простофилей, проникается к себе отвращением и даже ненавистью, в порыве которой хватается за пистолет и расстреливает собственное отражение в зеркале. Я описал, как зеркало трескалось, лопалось, как от него отваливались куски. Я дал этот рассказ почитать Зиновьеву. Не прошло и нескольких дней, как я услышал от него рассказ о том, как в самом конце войны, оказавшись в каком-то немецком городе, он нашел где-то форму эсэсовского офицера, надел и пошел в ней (уже маловероятно) по городу. Вошел в какой-то дом, стал подниматься по лестнице и вдруг увидел спускающегося навстречу эсэсовца. Он тут же выхватил пистолет и пулю за пулей стал всаживать в эсэсовца, который оказался его собственным отражением в большом зеркале между двумя этажами. И дальше – почти дословно, как у меня в рассказе, зеркало трескалось, лопалось, разваливалось на куски. Это напоминало еще один литературный источник, а именно «Милый друг» Мопассана. Там есть сцена, когда герой, впервые обзаведясь фраком, поднимается по лестнице и в большом межэтажном зеркале видит элегантно одетого мужчину, и не сразу понимает, что это он сам.
Пример второй. Я несколько раз слышал от него, что он родился в простой русской крестьянской многодетной семье, причем количество детей менялось от шести до одиннадцати. Но как-то, прочтя мой текст о моей родословной, он позвонил мне и сказал:
– Ты знаешь, я, между прочим, тоже сербского происхождения.
Я удивился.
– Да, мои предки были сербы Зиновичи, а потом уже переименовались в Зиновьевых.
По-моему, главной причиной его диссидентства было постоянное стремление к эпатажу публики. Поэтому он всегда говорил нечто противоположное тому, что от него ожидали. Будучи членом коммунистической партии, он объявил себя антикоммунистом. Приехав на Запад, стал ругать Запад и оказался в этом качестве вполне востребованным. Вернувшись в Москву, примкнул к партии Зюганова, стал говорить, что сожалеет о том, что он (именно он) разрушил Советский Союз, хотя это было мощное и хорошее государство, а эпоха Брежнева была выше похвал.
Я уже сказал, что его литературное наследие ценю не очень высоко, живопись – тоже. О его философии представления не имею и математической логике тоже. Но мне рассказывал мой близкий друг Валентин Турчин, физик и математик, что однажды, еще в начале семидесятых годов, в Москве, Зиновьев объявил, что решил теорему Ферма. Собрал несколько известных ученых, стал им демонстрировать свое доказательство, но оно было, по словам Турчина, просто смехотворным. С таким человеком судьба свела меня в Мюнхене. Одно время мы даже часто общались, то есть ездили друг к другу в гости и вместе отдыхали на море, но дружба наша близкой не стала – слишком мы были разные.