Автопортрет: Роман моей жизни
Шрифт:
Это было время большой и непримиримой вражды между армянами и азербайджанцами. Ее усилили армянские погромы в Баку. Многие армяне бежали из Азербайджана на историческую родину, но здесь их принимали не очень приветливо. Особенно смешанные семьи. «Полукровки» жаловались мне, что житья им нет ни там, ни здесь. Там «полукровка» – ненавидимый армянин, здесь так же ненавидимый азербайджанец.
Возвращенное гражданство и квартирный вопрос
В сентябре 1990 года кончался срок моего годичного пребывания в Кеннан-институте и жизни в Вашингтоне. Весной Оля окончила 10-й класс гимназии, и они вместе с Ирой вернулись в Мюнхен. Несколько месяцев я жил один. В Кеннан-институте практически не бывал. Обычно по окончании срока люди благодарили это учреждение, указывая название работы, которую за время пребывания там написали. Мне отблагодарить институт было за что, но нечем. За год я не написал практически ничего, кроме нескольких статей. В августе состоялось давно мной ожидавшееся событие:
Гражданство мне вернули, и я мог бы возвращаться. Но куда? Этот вопрос многие мои собеседники, с кем я его обсуждал, решали за меня просто. Купить квартиру! За доллары!
Мысль о том, что у меня может не быть долларов, была мало кому доступна. Художник и поэт Евгений Аранович, которого я посетил, сказал мне: «Я знаю, вы безумно богаты». Ведущий киевского телевидения, беря у меня интервью, спросил: «Вы богатый человек?» Говорить, нет, я бедный, было глупо, я ответил уклончиво, мол, нет, не богатый, но он мне не поверил и повторил ту же фразу в уже утвердительной форме: «Вы богатый человек!»
Исходя из представления о моем богатстве, некоторые люди обращались ко мне с просьбой пожертвовать на операцию, на церковь или на личные нужды двадцать, тридцать, пятьдесят тысяч долларов. Я думаю, что причиной проявлявшегося ко мне в то время недоброжелательства многих моих коллег, а иногда и неприкрытой ненависти была зависть к моему предполагаемому богатству.
Поскольку мое материальное положение было далеко от воображаемого некоторыми, я написал письмо Горбачеву, что возвращенное гражданство никак не меняет моего положения, ибо в советское время меня лишили не только звания советского гражданина, но и московской квартиры. Формально считалось, что я ее продал (по цене подержанных «Жигулей»), но на самом деле оставить ее за собой у меня не было никакой возможности. Меня изгнали из страны, лишили возможности возвращения, и через какое-то время Бенедикт Сарнов по моей доверенности сдал ее кооперативу «Московский писатель» за те смешные деньги, на которые в новые времена уже нельзя было купить. Надо сказать, что Горбачев отреагировал немедленно. Мое письмо было передано с его благожелательной резолюцией мэру Москвы Гавриилу Попову, тот собрал городскую думу, которая тогда еще называлась горсоветом, и тут же было принято решение о предоставлении мне трехкомнатной квартиры. Это было очень короткое время, когда такое частичное восстановление справедливости на фоне крушения советской власти оказалось возможным. Уже в новой постсоветской России вопрос о предоставлении жилья Жоре Владимову решался долго, с выдвижением разных унизительных условий. Когда на заседании комиссии по гражданству я поставил вопрос о том, чтобы Владимову одновременно вместе с паспортом вернули квартиру, мне уже официально возразили, что квартиру вернуть нельзя, поскольку свою, тоже кооперативную, он продал и теперь, если хочет, пусть купит за деньги. А поскольку денег у Владимова было еще меньше, чем у меня, то это условие выглядело вполне издевательским.
Не помню уже, какое именно учреждение выдало мне смотровой ордер на квартиру в Филях. Мы с Ирой поехали смотреть. Дом был еще недостроен. Достраивавшие его рабочие захватили половину квартир, сами в них расселились, и похоже было, что на фоне всеобщего хаоса выселить их никто не сможет. Меня они, уже многие читавшие «Чонкина», приняли приветливо и обещали отделать мою квартиру лучше других.
– А вы ее не захватите? – спросил я.
– Что вы! – горячо отозвался один из них. – Мы ее для вас охранять будем.
Ире место не понравилось. Мы стали искать что-то другое.
Вторая квартира была в блочном доме на Пролетарском проспекте. Я уже готов был ее взять, но меня остановил (спасибо ему) Андрей Дементьев, сказав, что мое положение позволяет мне требовать лучшего. Третьим вариантом была квартира на девятом этаже почти готового к сдаче дома в Астраханском переулке напротив писательского дома, где жили Булат, тот же Дементьев и прочие члены вымирающего сообщества советских писателей. Это был, возможно, последний дом, выстроенный для советской номенклатуры, и моими соседями стали заместители министров, начальники главков, армейский генерал-полковник, милицейский генерал-майор и как-то не по чину затесавшийся подводник, капитан первого ранга, получивший однокомнатную квартиру. Неноменклатурными в нашем подъезде были я и певица Елена Камбурова.
Квартиры здесь были, как говорилось, улучшенной планировки. У нас просторный холл, один балкон, две лоджии и два туалета. Неслыханная роскошь для жильца, не забывшего коммунальную квартиру с одной уборной на двадцать пять семей. Но дом хоть и номенклатурный, а постройка советская. Дешевые обои ядовито-зеленого цвета, плохо покрашенные решетки лоджий, разбухшие двери, паркет с щелями шириной в палец. Я въезжал в этот дом вместе с большинством других новоселов. Эти сановные люди приезжали на казенных «Волгах» с шоферами. Я видел, как положение этих людей катастрофически ухудшалось. Значительная их часть скоро лишилась и «Волг», и шоферов, некоторые пересели на «Жигули» (появился во дворе даже один «Запорожец»), других и вовсе я стал встречать в метро и на остановке трамвая. Но прошло еще какое-то время, эти люди присмотрелись к новым порядкам, приспособились, и постепенно наш двор стал заполняться и заполнился «Фордами», «Тойотами», «Мерседесами» и большими джипами разных марок. Бывшие заместители министров, начальники главков, директора заводов становились генеральными директорами и президентами банков, финансовых групп, консалтинговых компаний, всяческих АО и ООО с ограниченной ответственностью и неограниченными возможностями. Перед тем как вселиться в этот дом, я познакомился с одним замминистра какой-то промышленности. Он вместе с другими беднел, ругал новую власть, но прошло время, я встретил его, подъехавшего к дому и вылезавшего из черного «Мерседеса», с теннисной ракеткой в руках. Я спросил его, как дела. Он ответил сдержанно: неплохо. Я спросил, хуже он живет, чем раньше, или все-таки получше.
– Конечно, лучше, – признался он. – Но… – помялся… – ведь воровать приходится.
– А разве раньше вы не воровали? – спросил я простодушно.
Он подумал и засмеялся.
– Конечно, воровал. Но не в таких же количествах.
Последние дни Булата
Дом, в котором жил Булат Окуджава, числился по Безбожному переулку, но стоял прямо напротив моего, то есть в Астраханском переулке, к Безбожному выходя торцом. Теперь мы стали частыми гостями друг друга. Приближаясь к своему семидесятилетию, Булат все меньше писал, редко и неохотно выступал с концертами, а собственной игре на гитаре предпочитал услуги сына Були, аккомпанировавшего ему на рояле. Дом по-прежнему был гостеприимный. Булат настаивал водку на лимонных корочках, Оля подавала на стол салаты, лобио, сациви и хачапури. Все было вроде как прежде, но я видел, как Булат постепенно погружается в тихую меланхолию и, когда ни придешь, сидит перед телевизором и смотрит дешевые детективы. Одно из последних его стихотворений было о переменах в жизни России, которые многим, включая его, внушали надежды и страх очередной раз обмануться. В это время он дружил с лидерами новой России. У него была традиция встречать Старый новый год на переделкинской даче. В этот день гостями его были режиссер Иосиф Райхельгауз с женой Мариной Хазовой (она играла в «Коте домашнем» роль жены героя), а еще Гайдар и Чубайс со своими Машами. Чубайс привез бочонок с пивом и разливал его по стаканам. Это странно, но я тогда путался в рангах чиновников и спросил у Анатолия Борисовича:
– Вы какую должность занимаете? Вице-премьер?
Чубайс улыбнулся.
– Я первый вице-премьер.
– А фамилия у вас, – спросил я, – литовская?
– Скорее еврейская.
Эти люди, которые фактически руководили государством, были еще очень молоды. Через какое-то время Оля Окуджава предложила мне вместе с ней и Булатом подписать поздравительную телеграмму Чубайсу по случаю его сорокалетия. Я отказался. Мое знакомство с ним было слишком шапочным для дружеского поздравления и могло выглядеть просто как лесть человеку, занимающему высокий пост.
Празднование семидесятилетия Окуджавы устроил в своем театре на Трубной площади Иосиф Райхельгауз. Перед театром собралась огромная толпа, жаждавшая услышать любимого барда. Но пели другие, а Булат только кланялся и улыбался. Мне кажется, что после сделанной ему в Америке такой же, как мне, операции он так от нее полностью и не оправился. Его иммунная система была сильно повреждена. Врачи предупреждали его, что любая простуда может быть для него смертельно опасной. Ему стоило воздерживаться от пребывания в людных местах и необязательных поездок. Тем не менее в начале лета 1997 года он и Оля решили отправиться в Париж с заездом в Германию. Может быть, мне сейчас кажется задним числом, но я помню, что планируемое путешествие я считал слишком рискованным для Булата и даже опасался, что мы больше уже не увидимся. Но что я мог сделать? Мы с Ирой оба были в это время в Москве и дали Окуджавам ключи от мюнхенской квартиры. После Мюнхена они поехали в Кельн, где общались с Копелевым, который был болен гриппом. Булат заразился от Левы, едва доехал до Парижа, там слег и уже не встал. Говорили, что французские врачи, если бы знали об иммунных проблемах Булата, могли его спасти. А Копелев, успев отозваться на смерть Булата (он и мне звонил в Москву), сам через несколько дней умер от того же гриппа.
Пустые попытки
Меня часто спрашивали, пытался ли я после возвращения в Россию свести с кем-нибудь счеты за прошлое. Нет, не пытался. Одному человеку, Пасу Прокофьеву Смолину, тому самому генералу КГБ, который меня отравил в «Метрополе», случайно узнав его телефон, хотел позвонить и сказать, что о нем думал, но не стал этого делать из чувства брезгливости. Других не трогал тем более. Меня спрашивали, простил ли я их. Нет, не простил. Простить мог бы любого, кто попросил бы прощения. Но таких не нашлось, а если с кем-то из них очень редко и случайно я встречался, они не вызывали во мне никаких чувств, кроме презрения. Некоторые из них, когда думали (к сожалению, ошибочно), что время их кончилось, признавались в газетах, что не всегда были правы, но объясняли свои якобы заблуждения слишком большой преданностью коммунистическим идеалам. Ни одному из них я не поверил. Они были преданы только своим корыстным интересам, ради которых готовы были, если нужно, подличать, а если нет, оправдывать себя тем, что по наивности заблуждались.