Аввакум
Шрифт:
Василий Васильевич Богу дольше обычного не молился, дела вел по-прежнему, какие решая, какие откладывая на завтра. День был постный и стол постный. И только на ужин велел боярин поставить кубок-раковину в золотой оправе.
Хотел вином кубок наполнить, но вино в подвале. Не стал слугу звать. Налил кваса анисового, опорожнил в квас скляницу. И, поглядывая на розовый утренний перламутр, добытый из морской пучины, кушал русские грузди и пшенную рассыпчатую кашу. Взял было кубок – рука дрожит, не уронить бы. В другой раз взял, а глазами на икону. Устыдился Господа
Слуга, смелости набравшись, пришел свечу поменять, а боярин сидит, не шелохнется. Дотронулся до него – как лед холодный.
Великий колокол звонил великому государю. Колокол весил двенадцать тысяч пудов, царь, как пудами, победами был увенчан.
10 декабря – день во имя мученика Мины, на морозе не то что птицы – слова коченели, но народ шапки снял перед державным воином. И Алексей Михайлович голову обнажил перед своим державным народом.
«Бог видит нас, – думал царь, ожидая приближения крестного хода. – Впереди два патриарха, Никон и Макарий, Московский и Антиохийский. Не одной Москве победы русского царя в радость, но, знать, и всему православному Востоку».
Были златоустые речи и громокипящие благословения, поминались времена библейские и Моисей, Византия и Константин, был и дружеский шепоток:
– Алексеюшка! Человече родный! Всех русских государей превзошел ты, витязь, на голову! – Глаза у Никона излучали любовь и восторг.
– Что Бог дал! Что Бог дал! – сиял Алексей Михайлович, вышибая у простодушных добрых людей радостные слезы.
– Цветочек наш! Как солнышко светится!
Всем народом шествовали, во имя Отца и Сына и Святого Духа, во имя государя русского и самих себя, православных и сильных. В новинку были победы. От Земляного вала до Красной площади путь получился многочасовой. Стемнело, когда царь вступил в Успенский собор.
Прикладываясь к мощам и иконам, Алексей Михайлович и рай и престол Бога уж так чувствовал, как дом чувствуют.
Царица Мария Ильинична пальчиками дотронулась до бровей героя своего.
– У тебя и бровки-то мяконькие! – И затаилась, обмерла, заждавшаяся ласк, и про ласки-то и думать грех: середина Рождественского поста.
Но государь придвинулся под бочок да и взял свое бесстрашно, по-государски.
– Отмолим грех, – пообещала ему Мария Ильинична. – К Троице сходим, нищих да калек ублажим трапезой. Великий мой!
Алексей Михайлович лежал с закрытыми глазами, дрема, как в детстве, пеленала его в свои розовые пеленки.
– Вправду, что ли, великий-то? – спросил, совсем засыпая.
– Воистину, государь мой! Воистину!
Стрелец был молод, и Артамон Матвеев, ответчик за охрану царского дворца, сказал ему строго, но ободряюще:
– Ночь темна, но не страшнее человека. Пугаться тебе недосуг, ибо государеву жизнь и государев покой бережешь.
Но как не пугаться ночи, когда тьма аспидом стоит в двух шагах. Затаишь дыхание, и аспид не дышит, пойдешь – скрипу на всю Москву.
В Тереме, высоко над головою, почти что как звезда небесная, затеплился огонек.
«Неужто государь? – подумал молодой стрелец и пожалел государя: – Дня бедненькому не хватает».
Страж не ошибся, Алексей Михайлович бодрствовал. В ночной рубахе, в исподниках, подложив под себя одну ногу, как в детстве, за что Борис Иванович Морозов просительно укорял, сидел он, забывшись, за своим столом, сладко ему было, хотя слезами все бумаги свои закапал. Умер Никита Иванович Романов. Пока племянник в трубы трубил да полки водил, отошел старик в мир иной, наказав похоронить со смирением.
Никита Иванович – родная кровь, корень и столп рода Романовых. Не будь в Никите Ивановиче романовского здравого ума, сановной прочности, принимаемой завистниками за крепость устоев, не будь он баловнем народной славы, как знать, сидел бы нынче на русском престоле царь именем Алексей.
А вот царевым потатчиком Никита Иванович никогда не был! Оттого и любили его в простоте душевной работящие да службу служащие люди, почитали защитником от всех неправд.
Государевых любимцев Никита Иванович и сам сокрушить был не прочь. И сокрушал.
Не оттого ли сжимается сердце, что уж не будет боле опеки, что уж не к кому приклонить голову, иссякла правда прежнего мира, отошла в сторонку мудрость отцов?.. Сам верши, сам и отвечай перед Богом да перед совестью.
Алексей Михайлович вздохнул и склонился над росписью городов и сел – дядюшкиным наследством, которое переходило отныне в его личную царскую собственность, в копилку Романовых.
Рязанский город Скопин, ярославский – Романов, волости Домодедовскую, Карамышевскую, Славецкую, села: Измайлово, Ермолино, Лычово, Смердово, Клины, Чашниково, слободку Товаркову, деревню Петелино государь решил записать покамест за Хлебным приказом. Это была половина имения из общего числа 7012 дворов.
Для кормления обнищавших от чумы и в награду за походы на войну государь расписал на семь московских Стрелецких приказов все, что было в закромах Никиты Ивановича: 21 куль сухарей, ржи 184 чети, 100 четей овса, 90 кулей толокна, 150 – ржаной муки, 500 полтей ветчины. Хлеб забрал, но слуг дворовых не забыл и голодными не оставил. Каждого определил на новую службу – кого в московские приказы, кого по большим и малым городам.
Себе взял мастеровых людей, сокольников, конюхов, стряпчих, стадных, столповых, приказчиков.
– С прибылью тебя, государюшко! – вздохнул горько Алексей Михайлович, и стал перед его взором остроглазый, с насмешечкою на розовых губах, румяный щечками, такой серьезный, такой колючий, такой любимый старик. – С прибылью.
И ясно подумал вдруг: «Приказ надо завести для таких-то вот, для наследственных земель да и для всего государевого дела, чтоб с пылу с жару шло, а не мыкаясь от дьяка к дьяку».
Придумалось так хорошо, что улыбнулся, дунул на свечу и, подойдя к окошку, поглядел, как там Москва-то спит.