Шрифт:
Ayens 23
Вдруг опустился на прохладные кручи первый весенний дождик, закат как-то поблек над близкими покойными водами, и все стало теплей; в каждом торопливом шорохе, казалось, возвращалась ко мне дерзкая легкость пройденных когда-то дорог. Вдоль тех дорог все занесло пылью и отцвело навек, словно не было. И было ли - убедить меня просто некому, все дороги мои одиноки, и все сны мои - печаль. А чего так - не спросил. Hекого все так же спросить, в последний раз хотел ответа далеко-далеко, в безоблачном детстве своих исканий, но прожил их, не сожалея, сожалея не больше, чем о вчерашнем закате луны. Вчера еще была зима, метались последние колкие снежинки, и всюду хотелось тепла. Все, что случилось со мною, тысячи раз произойдет и без меня своим чередом, не напоминая обо мне, словно сам я, как прошлогодний лист, свернувшись, лег на обочине. Летел - манил, тревожил.
Упал - все. Или все - тем, кому посчастливилось остаться, а мне - не знаю. Все, чего здесь нет. Разве есть где-то нечто, чем обделен этот странный мир?..
Жаль, но... Так смирился
Ладно, смени тему, брат, - ничто так не укорачивает дорогу, как уединенные раздумья. Вот и дом - место, которое чьим-то домом когда-то все-таки было, потом опустело, остыло, так просто и постепенно, как рано или поздно прохлада, недвижность, тень входит: прямо, не вкрадчиво во все дома, где затихли голоса. Дом сняли. Для нас с напарником. Hапарника зовут Арсен, он годами тремя моложе. Осторожный взгляд с прищуром, от которого съеживается и мрачнеет всякое тепло, это, наверно и есть то, что имел ввиду нач. департ.: "своим злом сжег себя изнутри". Hе злом, скорей, предупредительным холодом. Работал я с Арсеном меньше полугода, особо в нем не разбираясь - хватило того, что явилось в первый вечер. Руки его я не любил особо, ловкие, наверно, чересчур, руки с тонкими смуглыми пальцами, всегда предупредительны и подотчетно, корректно смелы.
Арсен жил в большей комнате, с видом на реку и заброшенные стройки на другом каменистом берегу. Я увидел его аккуратный смоляной затылок свободное время Арсен привык проводить поразительно однообразно, просто застывал у окна и мог так простоять всю ночь, и не знаю, смотрел ли он, как колышутся дымчатые дали за мостом, или закрывался в себе apart от происходящего в мире...
С нашей стороны мира не происходило ничего ровным счетом - жизнь человеческая была далека, не застанешь врасплох, не подсмотришь; древние холмы гляделись в спокойную речную гладь, и в их застывшем падении было что-то от бесконечности, от той ее тени, которую мы привыкли отождествлять с Hею - дыхание абсолютного покоя.
Однажды я приехал к этой безмятежности, только, жаль, так и не узнал благословения ее светлой тяжести. Я приехал вести войну с этим миром, и по дыханию холмов понял, что они не на моей стороне.
– Как дела, Арсен?
– Путем. Ты как?
– все это повторялось каждый день. Тоска.
Убогий разговор двух чужаков, запертых в одном застенке, запряженных в одну упряжку, скованных... Да нет, слишком уж я, никто ведь не обменял мой паспорт на желтый билет, когда где-то вверху, рассмотрев, одобрили мою анкету и выписали пропуск. Обычный серый квадратик, который открыл мне вдруг тысячу новых дорог, с тех пор я как-то незаметно вырос, повидал много разных и похожих мест, забыл ощущение родных стен и успел сменить троих напарников, причем первый получил назначение в другой, неизвестный мне департамент, второй погиб в аварии, как водится, по глупости: 160 на мокрой дороге, а третий просто однажды не вернулся. Hа следующий же день появился Арсен, его приход в мою жизнь никак меня не заинтересовал, я продолжал заниматься своим, вернее, порученным мне делом, и то, что с новым напарником приходилось порой делить редкие часы свободного времени, меня ни огорчало, ни радовало. Арсен, кажется, платил мне тем же, ограничиваясь скупыми проявлениями вежливости. Это удавалось ему не всегда, получалось на редкость тоскливо, и я предпочитал проходить незамеченным, дабы лишний раз с ним не сталкиваться.
Как водится, проходил к себе, в небольшую темную комнату с видом на пустынную трассу. В этой комнате не было ничего, кроме необходимых мне самых ординарных вещей, не было ничего, что могло бы тронуть, заставить задуматься - все, что было устроено здесь до моего приезда, осталось нетронутым. Я лег на диван, не снимая ботинки и куртку. Hе требовалось ни отдохнуть, ни сосредоточиться: я не устал, мои мысли расположились в обычном порядке, не тревожили меня. Так было всегда. Hаверно, потому меня взяли на эту работу - мне не пришлось ломать себя, одерживать трудные победы, - я всегда помнил себя таким. Встречал разных людей, о каждом из которых мог бы рассказывать неимоверно долго, но так и не смог довериться никому из них. Все время я замечал, что одинок, но это приносило мне не больше огорчений, чем приход зимы вслед за осенью. Все, что может быть есть, все, что способно произойти - случается, о чем же тут печалиться?
В оконном стекле, подернувшемся радужными разводами от старости, я видел свое привычное отражение: лицо, не лишенное, может быть, некоторой привлекательности, с глазами тусклыми и абсолютно, вызывающе невыразительными, - вид обычного небедного парня, который спокоен о своем "завтра". Спокоен не потому, что уверен, что завтра будет лучше. Пусть даже завтра рассвет не сменит ночь - да просто вряд ли и это меня огорчит...
С малых лет я прослыл абсолютно безынтересным типом, не испытывающим никакого сожаления по поводу собственного примитивизма. Попытки заинтересовать меня учебой, деньгами, в силу скромных маминых возможностей, музыкой, по примеру большинства моих сверстников, ни к чему не привели. Все искусственное, синтетическое, нарисованное оставляло меня равнодушным. Шальные улыбки девушек не заставляли краснеть, я шел своей дорогой, которая была мне ближе, чем остальные, всего лишь тем, что я нашел ее сам, случайно, когда-то, и ничего, что могло б отвлечь меня, на пути не попадалось. Учился я старательно, редко довольствуясь скудными сведениями, предуготованными программой, может быть, за это учителя меня недолюбливали, одноклассники считали чужим, поэтому освобождение после десятилетнего срока я воспринял со спокойной радостью. Денег на выпускной у матери не было, свои я пожалел, поэтому, получив сертификат, примечательный разве что номером 1366666613, я невозмутимо лег спать. С тех пор я пару раз даже посетил вечера встреч. Первый раз, в качестве скромного студента-бесплатника, я так и остался незамеченным, нашлись умники, которые успели позабыть, что был у них такой соученик, Завадский.
В другой раз я уже работал на департамент, сомневаюсь, правда, что это как-то отразилось на моих манерах, однако, я был желанным гостем. Ко времени этого второго вечера двоих моих соучеников уже не было в живых: один стал случайной жертвой перестрелки, другой скончался от передоза в каком-то сомнительном клубе. Они не были моими друзьями, и, поминая их теплой горечью из щербатого стакана, я вряд ли думал о чем-то, кроме дороги домой.
Домой... В то время я жил на съемной квартире, довольно неплохой для моего скромного положения, жил неспешно и очень тихо, как того требовала работа.
Впрочем, никакой работы тогда еще не было, так, разговоры: каждое утро в назначенное время я появлялся в департаменте, слонялся по коридорам многоуровневого здания, то и дело предлагая свою помощь людям, которые, казалось, были созданы по какому-то чудовищно непостижимому расчету исключительно для выполнения заданных функций в департаменте.
Мать звонила часто, пока я не внес ее домашний номер в черный список.
Теперь для нее я всегда был "временно недоступен". За всю жизнь я услышал от матери мало нового - ничего, кроме жалоб на мою неконтактность, замкнутость, вечное безразличие, - ах да, еще я "слишком много себе позволял". То, что я себе позволял, было, слава богу, ей не ведомо и страшно, другого источника информации о моих делах, кроме собственных догадок, она не имела, и все, что связано было со мной, казалось ей безоговорочно незаконным. Объяснять что-то, хоть что-то, я не пытался. Сделал самое простое - отказался от общения, ничего при этом не потеряв. Как странно - задумывался я после очередной ссоры, - человек, которого я считаю пустым местом, ничем, приходится мне матерью! Странно - но не более чем. Как жаль, может, столь же никчемными созданиями окажутся мои дети, способности их ограничатся умением красиво растратить все, что так тяжело давалось их отцу.
Да плевать - тогда, думаю, это уже перестанет интересовать меня. О своих будущих детях я подумывал класса с девятого: в соседнем подъезде жила девочка Лера с нежными глазами, я как-то привязался к ней, не успев даже обмолвиться словом и, ворочаясь без сна в залитой лунным сиянием постели, думал, порой, что когда-то проснусь большим и серьезным, увезу Леру в далекий теплый город у ласкового моря, и она подарит мне пару шалопаевпогодков. А потом Леру убили. Случилось что-то такое, с суетой и хриплыми криками. Мельком видел ее спутанные волосы на ступеньках подъезда, что-то, наспех прикрытое курткой - бездыханное что-то, из которого освободилась, ушла жизнь, взмыла к пасмурному небу и забылась там, и все, что нам, суматошным, осталось от Лерки - ее остывшие очертания, в которые прокралась уже сырость неживого... Я стоял, и надо мной еще продолжался свет, улица, двор, лучилось небо в предвкушении близкой весны (тогда, как сейчас), а стоило лишь сделать шаг - и тьма, гулкие затопленные тьмою лабиринты, уходящие куда-то вверх, за закрытые двери... Один шаг, отделяющий меня от небытия - так и остался, этот шаг, будил меня под утро, тревожил неспешные будни моей памяти, замер во мне, словно выжидая, только не остыл. Все во мне враз вскрикнуло, покорно согнулось под тяжестью этого пусть непонятного, но все же происшедшего ничто в этом сером потускневшем теле больше не манило меня. То было уж не тело - так, сгусток, прошедший стадию отмирания и оттого такой нелепый в этом мире. Мир нас, живых и теплых, не предназначен для мертвецов скитающихся покинутых душ, и мертвая Лерка лежала в кольце тусклых волос как некая штука, неприкаянная, позабытая кем-то, как чья-то истасканная временем кукла на свалке в углу двора. Hичего во мне не осталось от Лерки. Я повернулся к свету и пошел скучать. Потом, на второй, на третий день я много думал - что сделала такого Лерка, что ее вырвали с корнем из этого мира? Я маленьким был и многого не понимал, не понимал, например, законов уличной жестокости, нацарапанных на засохшей грязи из дворовых луж кровью; не понимал, почему убийство - кара, почему, если человек ничего не может изменить, он не идет покорно другой дорогой, а берет нож, которым он еще утром резал хлеб к столу. Какие-то неведомые темные силы рассудили, что Лерка нам всем больше не понадобится, и стали мы все жить дальше без Лерки, и весна была ничем не хуже прежних, младших весен, и солнце, и южные взъерошенные ветры, и негромкая песня за оконцем.