Азбука
Шрифт:
Для меня он остается загадкой. Он начал токовать в старших классах (кажется, в Ошмянах) — на католический и национальный манер. Потом токовал в нашем университете в католическом «Возрождении». Физически привлекательный, исполненный благородства, вдохновенный. Предмет обожания девушек. Ритор — и когда был «националом», и потом, когда стал либеральным католиком, и когда сдвигался влево, меча в «Жагарах» громы и молнии против капитализма. Чтобы стать левым в тогдашней Европе — а он провел некоторое время в фашистском Риме — достаточно было смотреть. Но чтобы возложить надежду на советский строй, надо было ничего не видеть. Правда, объективности ради следует сказать, что большого выбора не было: Гитлер, а против него польский национализм, оставлявший желать лучшего, особенно в Вильно. Но Дембинский, набожный католик — какие же ему пришлось подавить в себе порывы, чтобы выбрать государство дьявола, исполнившее пророчество Достоевского из «Легенды о Великом инквизиторе»! Он женился
Жители Вильно были поражены военной катастрофой сентября 1939 года и вступлением советской армии, которая, правда, через несколько недель уступила город Литве. Общество полнилось слухами и сплетнями. Многих удивил поступок Генрика Дембинского. Зачем он заполнял грузовики университетскими архивными документами и увозил их в Минск? Его действия истолковывались как проявление растерянности, умопомрачения или даже помешательства.
Однако есть свидетельства того, как всё было на самом деле. Вот что говорит об этом Вацлав Загурский: «Впервые в этом году встретил Генрика Дембинского. Он в отчаянии. С самыми благими намерениями возглавил он Государственный архив в Вильно, полагая, что спасет бесценные собрания от разорения. Придя вчера утром на работу, он увидел перед архивом советские грузовики. Солдаты выбрасывали из окон связки документов. Некоторые небрежно перевязанные веревкой пачки рассыпались от удара о мостовую. Генрик стоял в стороне и с бессильной яростью смотрел на этот варварский вандализм». Солдаты грузили документы на грузовики, и казалось, что присутствовавший при этом Генрик руководит ими. В действительности от него ничего не зависело. Не он отдал приказ, а ему оставалось лишь метаться — в отчаянии от своего бессилия.
Позже Вильно удивился, узнав, что Дембинский стал директором белорусской гимназии в Ганцевичах на Полесье: разве это карьера? Насколько это было связано с его нежеланием искать себе место в Москве, насколько — с недоверием к нему центральных властей, сказать трудно. Я охотно верю в то, что о нем рассказывали: будто бы незадолго до того, как его поймали и убили немцы, в беседе с местным настоятелем он сказал: «Системы приходят и уходят, а Церковь — вечна».
Похожим был путь редактора журнала «Эспри» [194] Эммануэля Мунье [195] , который тоже клеймил капитализм и пришел к выводу, что позиция коммунистов — единственно правильная. Однако он, в отличие от Дембинского, не заплатил за это жизнью. Проклятая разница польских и французских судеб.
194
Журнал «Эспри» (франц. «Esprit») — «Дух».
195
Эммануэль Мунье (1905–1950) — французский философ, общественный деятель, публицист и литературный критик; один из ведущих представителей персонализма.
Еще в бытность членом католического «Возрождения» Дембинский стал автором поговорки: «Anima naturaliter endeciana» [196] . В своих католических книгах он читал, что отцы Церкви называли Платона anima naturaliter Christiana, то есть душой по природе христианской [197] — отсюда парафраза применительно к политике. Насколько я помню, Дембинский использовал это выражение в борьбе нашего Блока неимущей молодежи за власть в «Братняке» в 1931 году. Оно описывает ум, которому нет нужды знать национал-демократические идеи для того, чтобы провозглашать их, — эти идеи сидят в нем настолько глубоко, что их можно назвать врожденными. Большинство студентов в польских университетах были настроены национал-демократически. Видимо, Вильно был исключением, потому что один раз национал-демократы все-таки проиграли, и тогда председателем «Братняка» стал Дембинский.
196
Имеются в виду национал-демократы, по-польски endecy.
197
В действительности Тертуллиан писал в своей «Апологии» о христианской душе вне связи с Платоном.
В устах Дембинского это выражение имело пессимистический оттенок и означало национал-демократическую по своей сути польскую душу, которая с маниакальным упорством видит всюду заговор евреев и масонов. Эта пессимистическая уверенность в немалой степени повлияла на его эволюцию в сторону коммунизма и привела к разрыву с «Возрождением». Учитывая его увлечение политикой и ораторский талант, можно предполагать, что он достиг бы гораздо большего, если бы разработал программу независимых левых — как тогда, на выборах в «Братняк» [198] (кстати, одним из главных ораторов был в то время мой друг Владислав Рыньца, вечный социалист, но ни в коей мере не коммунист).
198
«Братняк» («Братская помощь») — так называются студенческие организации взаимопомощи, которые начали появляться в польских университетах в середине XIX в. и существуют по сей день.
Следует отметить, что, хотя национал-демократы специализировались в войне с евреями, тогдашняя борьба за власть в «Братняке» была совершенно не связана с национальным спором. У евреев был свой «Братняк» и другие отдельные организации. Возможно, некоторые голоса избирателей принадлежали студентам-белорусам — только и всего.
На следующих выборах победили национал-демократы. Вскоре они устроили в городе антисемитские выступления.
У моих предков деньги были благодаря тому, что на них работали крестьяне. Однако уже мать моего отца вынуждена была продать Сербины, а затем и то, что осталось после земельной реформы, — именьице Ужумишки [199] . Зато мой отец получил образование и окончил политехнику. У семьи матери были Шетейни, имение не слишком большое, но расположенное в самой плодородной части Литвы. В результате семейных разделов после земельной реформы матери достался Подкоможинек — так называемый Фольварк. Она вела там хозяйство, приезжая из Вильно, но это была «заграница», что затрудняло использование доходов. Разве что на мои рубашки шло полотно из собственного льна, а овцы давали шерсть на одежду и кожу для выделывавшихся в Кейданах кожухов.
199
Ужумишки — ныне деревни Сербинай и Ужумишкес, расположенные в нескольких километрах к югу от Кедайняя.
Дела моего отца шли неважно, и в бытность Виленским школьником я был ближе к бедности, чем к богатству, что, впрочем, гармонировало с состоянием экономического кризиса, в котором находился тогда город. Во время учебы в университете мне помогала семья, но уж если я что-нибудь брал, то с угрызениями совести — отсюда безденежные периоды, писательская подработка, стипендии. Получив диплом магистра права, я попытался устроиться на стажировку к адвокату, но, видно, не это было мне суждено, и моя довольно типичная интеллигентская биография стала развиваться в другом направлении — чиновничьей карьеры. Признаться, моя работа на Польском радио в 1935–1939 годах вовсе не приблизила меня к микрофону и проходила в кабинетах. Я быстро продвигался по службе и наконец начал прилично зарабатывать — по сравнению с тогдашней средней зарплатой.
Мое везение удивительно: мне, как кошке, всегда удавалось приземляться на четыре лапы, включая времена немецкой оккупации Варшавы, когда не было ни малейшей возможности хоть немного заработать. Помогала придуманная Ежи Анджеевским «теория последнего злотого», которая гласила: если в кармане не остается совсем ничего, что-нибудь обязательно должно произойти. И происходило. На эти годы я могу сослаться, объясняя свое безразличие к земным благам, которое у меня выработалось, несмотря на то что судьба раз за разом делала меня человеком привилегированным.
Стыд за то, что я родом из семьи, которая много поколений жила трудом простого народа (и занималась его полонизацией), толкал меня влево. И вот в 1945 году, во многом благодаря моим убеждениям — если не красным, то розовым, — я оказался среди зарождавшейся элиты. Правда, профессия литератора, вне зависимости от взглядов, защищала меня от необходимости кормиться трудом собственных рук и даже от просиживания штанов в офисе. Тем не менее возвращение к чиновничьей карьере, прервавшейся на время войны, произошло, и в 1946–1950 годах я работал сначала в консульстве в Нью-Йорке, а затем в посольстве. Однако это вовсе не значит, что я был отделен от настоящей Америки, ежедневно боровшейся за каждый доллар, и предавался иллюзиям, смягчавшим ее противоречия. Капиталистический строй мне не нравился, но меня не устраивал и коммунизм. В конце концов, почему нам должны нравиться общества, основанные на страхе — перед нуждой или политической полицией? И в том и в другом случае меня можно подозревать в жалости и сочувствии к изгнанному из рая и мучимому Адаму.
И все же я уехал из Америки, то есть еще раз кончились моя чиновничья служба и зарплата каждого первого числа. 1950–1960-е годы, в каком-то смысле даже более трудные, чем немецкая оккупация, — при ней я, по крайней, мере был среди своих, — должны были подтвердить «теорию последнего злотого», или франка. И поскольку я выжил, хотя вынужден был вдобавок содержать семью, — они ее подтвердили. Как это получилось, да еще где — в трудной Франции, без всякой должности? Думая об этом, я испытываю страх, пусть даже задним числом. Конечно, была «Культура», но она сама была бедна и могла платить мне только скромные гонорары. К тому же среди эмигрантов я был чуть ли не единственным, кто отказался писать для «Свободной Европы», — мне не нравилось, как она бьет в патриотические колокола и кропит святой водой.