Бабаза ру
Шрифт:
Я не любила его с яростью, непонятной мне сегодня, – Игорь Валентинович, вежливый и аккуратный, никогда не обидел меня даже словом. Притом он вовсе не был бездарен, его ценили на работе, пока не развалилось само учреждение и ветер перемен не развеял пыль. Видимо, меня отталкивало отсутствие в нём жизненных сил, тех питательных соков, которые поддерживают чёткий облик человека в пространстве и продлевают его во времени. Его, позднего ленинградского ребёнка, наверное, зачинали без наслаждения и рожали без крика. Но известие о смертельной болезни отчима осветило эту жалкую фигуру белым пронзительным светом совести.
Отчего я так мало люблю людей? – думала я с грустью, глядя в ночное небо. Душа не летит им навстречу… Сейчас я одна, и можно представить, что Господь смотрит на меня в тысячу глаз, словно
И я решилась попробовать. В самом деле, мыслимо ли это – близкий человек умирает, ведь я его знаю с моих девяти лет, ведь благодаря ему живу в своей квартире, потому что он отдал мне жилплощадь своей покойной мамы, ведь это он давал мне советы по чтению, толковые и оригинальные, и даже один раз водил меня в Русский музей, героически преодолевая страх перед жизнью (редко без явной нужды выходил из дома)… а я бесчувственна и равнодушна к его судьбе-злодейке (ибо рак прямой кишки гарантирует унизительную кончину в неизбежных мучениях). Что со мной, почему я так закаменела? Я, человек с подвижным умом, с явно ощущаемой душой?
И всё смотрела, всё смотрела в небо – а небо смотрело на меня.
Быт мой в домике № 425 сложился на диво скоро и прочно. Я привыкла к его скудной размеренности и радостно предавалась своим, возможно и ненужным никому, трудам и дням. Мамин плач разбил шаткое равновесие, которое я так старательно искала, отравил покой и тишину… Хотя, надо заметить, звуковая жизнь вкруг моего убежища не была идиллической. Побережье Курортного района погрузилось в драматическую пучину классового расслоения, и рядом с нашими скромными государственными домиками тут и там возводились галлюцинации – кирпичные замки в несколько этажей, с окнами-бойницами, мезонинами, эркерами, шпилями и могучими заборами метра в три высотой. Шум стройки к вечеру затихал, однако начинался праздник на берегу. В те годы всякое массовое веселье сопровождалось блатными песнями, которые дикие люди именовали «шансоном», и звук шансона вполне мог поспорить по своей убойной силе с дрелью и отбойным молотком. Однако часам к двум ночи и лютый шансон давал шанс на сон. Наступала власть первобытного безмолвия… Итак, когда я глядела в небо («ночи августа звездой набиты нагусто») и корила себя за равнодушие, стояла та самая тишина, в которой светляками плавают строчки из самых лучших стихов на свете, иногда залетая в головы неспящих… Выхожу один я на дорогу. Тишина – ты лучшее из всего, что слышал. То, что есть в тебе, – ведь существует. И море, и Гомер – всё движется любовью. Я понять тебя хочу, смысла я в тебе ищу. Кто я, что я, только лишь мечтатель. Сам я и беден и мал, сам я смертельно устал… Господи! – взмолилась я, на миг утратив тело и превратившись во что-то, – Господи! Пошли мне немножко любви к людям!
И времени не стало.
И меня не стало.
А потом я появилась.
И опять исчезла.
Назавтра я отправилась в город, на родную Вторую Красноармейскую улицу, где так славно проводила детство (отчего-то память подкидывала красных леденцовых петушков по пять копеек, с вожделением приобретаемых на рынке возле Троице-Измайловского собора, «где венчался Достоевский» – уточняет занудный экскурсовод в голове). Славно проводила, да, пока вместо отца – повесы, физиономия которого скрылась во мгле, – мама не привела в дом мухортика с бледным треугольным личиком и не стала называть его «наш папа». Я не возражала, поскольку чеканить каждый день по многу раз «Игорь Валентинович» стало для меня главной формой протеста. Выслушав рассказ мамы про больницу и врачей (мама верила в «хороших врачей», а у меня отношение к ним было, точно в фарсах Мольера), отметив про себя, что матушка моя по-прежнему симпатична и отлично выглядит для своих лет, выгребла я из себя небольшие деньги для наступившего в семье чёрного дня, навестить Игоря Валентиновича отказалась и утянула тайком его фотографию. Для этого и приезжала.
Я сделалась крайне осторожна. Некоторые признаки исполненной просьбы уже ощущались – матушка нисколько не раздражала меня, как обычно. У неё была манера, выводившая меня из себя, – повторять одно и то же, особенно когда речь шла об одном и том же. Говоря о своей матери, она неизменно восклицала: «Твоя бабушка мне сказала – когда я умру, ты будешь меня вспоминать каждый день, каждый день, Елена! И я её вспоминаю теперь каждый день!» Но на этот раз заезженные мамины «пластинки» я слушала безмятежно. Фонтанчики злости прекратили свои нервические танцы, и в душе томительно разливалось ласковое огорчение, с каким видишь морщинки на родном лице.
Фотография Игоря Валентиновича нужна была мне для того, чтобы обмануть смерть.
Я намеревалась, вернувшись в дом № 425, сесть на свой казённый стул под звёздным небом, дождаться тишины и, окунувшись в забивший внутри меня родник, каким-то образом отвести беду. Рассказывать о своём идиотском плане я не имела права никому, и я никому и не рассказывала – сегодня впервые. Да кто бы мне поверил, и вы не верите, и правильно делаете.
Вечером я стала готовиться к сеансу. Я не зажигала свечей, не варила колдовского зелья, не бормотала заговоров и приговоров, не переодевалась в магические одежды. Решительно ни в какой транс я не впадала. Села на крылечке с фотографией Игоря Валентиновича и, упершись взглядом в небо, стала утверждать – ментально, без звука, – будто этому человеку непременно нужно остаться жить.
И мне словно бы ответили. Кто-то будто бы спросил, почему я так считаю и отчего именно этот человек должен остаться жить. Аргументы?
Аргументы… Его слабая, травоядная, но несомненная доброта, робкая и отчаянная в то же время любовь к маме. Я вспомнила, как вдохновенно он читал мне «Алые паруса» Грина и забирал из больниц после моих особенно лютых ангин с осложнениями и прочих хворей, которых в массовом изводе теперь и нет уже. С каким уважением говорили о нём сослуживцы по конструкторскому бюро, иногда заходившие в гости на его день рождения – в феврале. Я отстаивала его несомненную порядочность и моральную чистоту, особую ленинградскую щепетильность и деликатность. Я прошу за него, я молю за него! Разве недостаток жизненных сил – это порок? Это же просто свойство, причём от человека не зависящее. Не положили феи в колыбель! Слабость – грех? Да, он не боец, но это мало кому дано. Несомненно, что Игорь Валентинович, до сих пор выписывавший все литературные журналы, жил бурной внутренней жизнью образованного человека, и называть такого человека лишним – преступление против истины. Он нужен маме, он нужен мне. Он ничем не заслужил такую мучительную смерть. И пусть, я знаю, в этом пункте никакой справедливости нет, я прошу за него, я молю за него, я вступаюсь за него!
Если бы небеса могли пожать плечами, они пожали бы плечами.
Я поняла, что уже гоняю заезженные пластинки, наподобие своей мамы, и с наслаждением исчезла. В ту ночь я спала без снов.
Утра не было (лежала в постели, ожидая приступа аппетита, но он не явился), пыталась было писать – не покатило, еле-еле заставила себя отправиться в Зеленогорск сдать томик Лескова, чтобы взять какой-нибудь английский роман страниц на семьсот. Позвонила маме…
Что?
Это точно?
Да! Новый врач всё перепроверил и отменил диагноз – у него не рак прямой кишки, а всего лишь полипы, полипы, полипы, его послезавтра оперируют…
Она кричала, захлёбываясь от радости. И даже не расслышала моё загадочное для неё – «так быстро…» Ноги не шли, и я присела на скамейку в сквере с единственной мыслью: всё, что произошло, я должна срочно забыть. Мечтая о чуде, люди предпочитают забывать, что они никак не приспособлены к его восприятию. На все нарушения обыденности тело отвечает одинаково…