Бабочка на огонь
Шрифт:
«Конец твоей Масловой, конец твоей Масловой», — билась у Раскольникова кровь в висках.
Навстречу, идя по коридору управления, ища кого-то, заглядывал в кабинеты участковый четвертого отделения Миша Солдаткин.
— Здравствуй, Миша, — сказал Раскольников. «Конец твоей Масловой», — звучала в нем прежняя песня на слова Сыроежкина.
— Здравствуйте, — Миша обрадовался. — А мне сказали, вы уже — в отпуске.
— Правду сказали. С сегодняшнего дня, — с лицом, не похожим на радостное Мишино, слушая свою песню, ответил Раскольников.
Миша
— А я уж не знал, к кому обращаться с открытием, — простодушно доверился Миша Раскольникову и облегченно вздохнул: успел, добрался до нужного адреса.
— Вечный двигатель изобрел? — не пошутил, а спросил серьезно, в тон настроению, следователь.
— Лучше, — почти шепотом, тоже серьезно, ответил Солдаткин и рассказал подполковнику быль.
Клава-огонь потерпела полное фиаско: Миша Солдаткин решил ее наконец посадить. Ну, сколько же можно терпеть ее художества? Ведь дом за домом, дача за дачей полыхают, когда рядом, на расстоянии зажженной спички, оказывается Клава — жена двух бомжей.
Хромой Вася Теркин жить без подруги не мог. Потому, в тот же день узнав о намерениях участкового Миши дать Клаве срок, нашел себе новую пассию — простую, тихую, без яркого имени. Но такие-то тихони крепче всего на сердце ложатся. Словом, забыл Вася Теркин веселую Клаву-огонь. Цуцик — второй муж — обрадовался. Вот и разрешилось все само собой. Вот и остался он у единственной Клавы один. Теперь он покажет себя, покажет. Поймет любимая, как Цуцика недооценивала, как зря им пренебрегала, предпочитая Васю Теркина.
— Слышь, участковый, — высунул голову из-за двери Мишиного кабинета в четвертом отделении милиции вымывшийся на колонке Цуцик.
Волосы цвета зрелой пшеницы высохнуть не успели, да еще ветер взлохматил их — смешно выглядел Цуцик: волосы дыбом стояли, глаза от страха, что в милицию сам пришел, округлились.
— Я показания дать хочу, если Клаву в последний раз отпустишь.
— Ну, проходи, садись, говори, — важно ответил Миша.
— Хитрый какой. Ты мне расписку дай, что Клаву отпустишь.
— А не то? — усмехнулся Миша.
— А не то не скажу, чего знаю.
— Не могу я тебе такую расписку написать, — вздохнул участковый Солдаткин. — Права такого не имею. Да и расписка, которую ты требуешь, без нотариуса все равно недействительна. А нотариусу деньги надо платить. Есть у тебя сто рублей?
— Сто рублей? — покачал головой Цуцик, задумался.
«Большие деньги. Но Клава-огонь того стоит».
— Найду! — согласился Цуцик. — Пиши мне расписку.
Миша Солдаткин присмотрелся к бомжу повнимательней, подумал грустно:
«Бомжи — тоже люди. Хоть и живут в параллельном нам мире, а общего в чувствах много. И кому это
— Ладно, — согласился хороший человек, а не просто законник Миша. — Если важное что скажешь, отпущу твою Клаву. Слово даю. В последний раз! Тебе на поруки. Отвечаешь за нее?
— Да я… Да Миша… Товарищ участковый… Господи боже мой…
— Ну, ладно-ладно. Проехали. Слушаю.
Цуцик высморкался в кулак, вытер конечность об штаны и рассказал, что видел бабу, которая двух старух в их дворе замочила. Во дворе, где они «банки» чистят. «Банки» — это мусорные бачки. У каждой банки есть свой хозяин.
— Это я и без тебя знаю, — отмел несущественное Миша. — Что за баба-то? Опиши. Ты сам видел, как она убивала?
— Сам он не видел, как убивала, — сейчас рассказывал про свой разговор с Цуциком Миша Раскольникову. — А вот пистолет в руках женщины в белой «девятке», припарковавшейся ближе к углу дома, в котором убили француженку и местную пенсионерку-актрису, видел, как я вас сейчас вижу — в лицо. Я показал ему фотографию объявленной в розыск Масловой.
Раскольников представил лавину снега, которая сорвалась с вершины Джомолунгмы и катится, хочет добраться до одинокого путника, чтоб поглотить его вместе с деревьями. Он так же представил чувства странника, свои чувства. Речь пошла о свободе Катюши. Да или нет.
— Цуцик сказал: «Не-е, это не та баба. Та была больше, красивая, и глаза у нее — тоже красивые, но злые. А эта — простая, обыкновенная. Такой не убить».
Снежная лавина до Раскольникова не докатилась, погибла в пути. Одинокий путник жив остался.
— Где твой свидетель? — спокойно, как будто он ждал и дождался чуда, спросил у Солдаткина следователь.
— В камере вместе с подругой сидит, вас дожидается.
— Встали, пошли, — приказал Раскольников.
Миша поднялся. Раскольников думал. Вспомнил, куда положил журнал о кино, подаренный ему режиссером Басмановым, когда он Злату свою обеливал, все семейство свое осиное нахваливал: и этот хорош, и тот удался, зря вы на нас, Басмановых, бочку катите. Вот он, журнальчик, — так себе, красочный. Особенно на обложке была хороша молодая талантливая Злата.
Найдя, что искал, Раскольников вышел. Миша — гордый — рядом поторапливался. Песню Сыроежкина о Катюше (ах, он еще и песни пишет, и портреты президента по стенам развешивает, и в муравейники падает — талант, во всем талант) Раскольников не забыл. Но теперь она звучала по-другому — как эхо прошедшей войны. Торжественно. Будет что ему, Родиону, и Катюше на старости лет вспомнить.
Семья, состоящая из Цуцика и Клавы, в камере была занята важным делом — обедом. Благодарная жена отдала свой кусок черного хлеба Цуцику, тот пайку не брал. Клава настаивала: хотела делом доказать свою любовь ему навсегда. Еще минута, и она доказала бы это силой.