Бабушкины кружева (сборник)
Шрифт:
С этой минуты Стася стала мне неприятной и ее прикосновения оскорбительными. И я сказал ей о своих жизненных намерениях и планах. А так как это не вполне убеждало ее, то я соврал ей, будто бы у меня есть невеста. И Стася, поверив мне, в ужасе крикнула:
– Клавка?
Я ничего не ответил ей. Пусть думает, как хочет, лишь бы отстала... Но Стася и не собиралась этого делать. Изменив тактику, она заявила, что у нее будто бы горит вся душа и она может сгореть "изнутри", как сгорела ее родная тетка, и решила потушить огонь в груди купанием.
Я не успел мигнуть,
Тут, кто бы и в чем бы меня ни обвинил, но я не отвернулся. Что бы и кто бы ни говорил, но прекраснее на земле нет создания, нежели девушка, готовящаяся стать молодой женщиной. Иссиня-темная, почти нетелесная, Стася, распугав утят, задержалась на берегу, стоя ко мне спиной, будто высеченная из какого-то неизвестного коричневого камня, простирала руки к солнцу, потом, грациозно нагибаясь, пробовала рукой, достаточно ли тепла вода, потом плескала ее на себя и растиралась ею, зная, что я смотрю на нее. А потом прыжок, и затем крик:
– Ой, я тону! Спаси меня!
Я и не шевельнулся. В этом озере не было места, где бы самое короткое весло не доставало дна.
Разозленный и очарованный, я ушел в деревню.
Стася нагнала меня на полдороге и сказала, что ей показалось, будто она тонет, и что она теперь остудила свою душу и свое сердце, которое навсегда останется холодным, и она, может быть, от этого скоро похолодеет вся и ее похоронят далеко от родных кочевий.
А я сказал на это:
– Хватит морочить мне голову! Я завтра же начну хлопотать тебе документы и пропуск. У тебя есть на что купить билет, и ты уедешь к своей матери и братьям.
Стася не сразу согласилась на это. Она еще немножечко поиграла в несчастную влюбленную и даже поплакала, а потом сказала, что уедет только через месяц.
– А почему не раньше?
И она снова разразилась клятвенными причитаниями:
– Белая птица!! Золотое утро! Голубое небо! Сладкий сон!
Оказалось, что она не могла уехать, потому что ей нужно было отблагодарить меня и Султана. Заштопать наше белье и носки, высушить на солнце одежду (как будто от нее у нас ломились сундуки и мы не носили зимой обычные деревенские дубленые полушубки). Затем она хотела сделать что-то еще, а главным образом запомнить мое лицо, мой голос, мою походку, мою красоту, русые кольца, голубые очи, потом уже уехать...
– Как хочешь, - сказал я.
– Живи. Мне-то что... Только больше не приставай с дурацкими затеями...
– Не буду!
– сказала она.
– Клянусь золотым крестом и святым духом.
И она больше не приставала ко мне. Ее пыл сменился холодом уже на другой день, и я пожалел, что так резко обошелся с нею. Все-таки она, по моим убеждениям, была "отсталый, несознательный элемент". Нужно было "терпеливее разъяснять", как учил меня райпродкомиссар, ведавший продовольственными работниками района в десять волостей.
Теперь Стася держалась ближе к Султану, помогала ему ходить за лошадьми, ухаживала за Пестрянкой, водила ее в степь вместе с Рыжиком, а я увлекся сенокосом и пропадал с Егоршей в степи. Мне доверили одноконную косилку, а потом научили грести также одноконными граблями.
В этот
И я работал. Работал не столько ради шубы, сколько ради самой работы, необыкновенно радостной и веселой. Чувствовать себя взрослым, пригодным "для настоящего дела" мне было очень приятно. И шестнадцать часов работы в день с маленькими перерывами на еду меня нисколько не утомляли.
Бабушка даже сказала:
– Такой и хрестьянствовать бы мог... А что ты смеешься?.. Дольше бы прожил. Да неизвестно, где оно, счастье, в городу или в нашей Лисянке...
Я не спорил. Я и в самом деле не знал, что будет со мной. Звали же меня работать на опытное поле. Обещали натаскать, а потом послать учиться на агронома. Могло и так случиться. Думать об этом не хотелось, когда кругом так привольно, когда птицы то и дело выпархивают из-под ног лошади, когда выскакивают вспугнутые косилкой серые степные лисички - корсаки, дают стрекача длинноухие косые, перебегающие высокой травой из одного березового колка в другой.
И это веселое время косьбы навсегда бы осталось в памяти светлыми, радостными днями, если б они не были омрачены...
Утром в степь прискакал на хромой кобыле соседский мальчишка Семка.
Он, запыхавшись, давясь своими словами, чуть не плача, сообщил:
– Салтанко вместе с цыганкой вчера с вечера кудай-то делись. А утресь хватились - ни Рыжика, ни Пестрянки, ни нового ходка на железном ходу... Кинулись мы с бабушкой в кухню, где Стаська спала, - и бубна нет... И сундучка ее нету... И Салтанова кошеля нету... Хотели скакать во все концы. А на чем поскачешь, когда все кони в степи?..
Выслушав Семку, я почему-то вдруг захотел пить... Потом... этого можно было не сообщать... я заплакал. Громко, не стыдясь...
Егорша облил меня водой.
– Брось ты, паря! Лошадь-то ведь казенная. А корова все равно порченая... так и так бы она от тоски сдохла... Вспомни, какие глаза у нее были, чисто умалишенные... Еще и сдуреть могла. Совсем бы худо было. Может, к лучшему, что ее умыкнули...
Егор не понимал моего горя. Разве оно было только в потере Рыжика, которого никогда не заменит никакая другая лошадь? Не может быть после первого любимого коня второго. Не может. Неужели мне жаль было корову, которую я разлюбил после памятного разговора в камышах?..
– Найдутся, никуда не денутся, - утешал Егорша.
– Про Кулунду только говорится, что она без края, а край у нее есть. Для них тоже трибунал подберем...
Лежа на сене ничком, не подымая головы, я сказал Егорше:
– Не утешай! Я ведь не только Рыжика, но и товарища потерял. Я ведь спал с ним рядом. Сахаром делился, - почему-то я вспомнил именно о сахаре, когда можно было привести более существенные доводы нашей дружбы.
А потом я отлежался. Егор вырыл бутылку первача и дал мне полстакана.