Бабушкины кружева (сборник)
Шрифт:
После таких оговорок я могу предложить вам сокращенную редакцию повести "Шоша-шерстобит", которую, на мой взгляд, было бы правильнее назвать "Трудные характеры", но дело не в названии.
Итак, предоставим слово Сергею Николаевичу...
Зимовал я тогда у вдовы Мокшаровой. Я любил этот просторный старожильский дом-сундук. В нем все было добротно: и стены, оклеенные обоями, и крашеные полы, и сравнительно большие окна. Нравились мне и синие двери, расписанные невиданными цветами и райскими птицами.
Эта
Появление "расейских" мастеров в доме Мокшаровых, да, впрочем, и во всяком другом сибирском доме приносило оживление, новости, неслыханные истории, песни и сказки. Мастера-отходники шили шубы, суконную одежду, катали валенки, овчинничали, шапошничали, богомазничали, стекольничали, шорничали, сапожничали... Случались и такие мастера, которые высекали новые зубья на старых пилах, "лечили" посуду - паяли, лудили. Эти приходили обычно на день, на два, и с ними не завязывались отношения.
Другое дело - шубник. Пять-шесть шуб для семьи - это добрые десять дней работы. Или пимокаты. Уж если они поселились, раньше двух недель не уйдут. Как не скатать двухгодовой запас пимов - валенок. А тут еще малосемейная родня пристает: "Пущай ужо скатают заодно и нам. Не звать же к себе из-за трех-то пар".
Вот и живут пимокаты месяц в облюбованном доме, чтобы баню не студить, чтобы заново не прилаживаться. Пимокаты - гости долгие и желанные. Особенно у Мокшаровых. К чему было немало еще и других причин.
Старуха Степанида Кузьминична Мокшарова ждала пимокатов еще по первому снегу, а они припожаловали среди зимы, следом за шубниками, когда, как говорится, еще овчинные лоскутки с пола не подмели.
Один из них был худой, испитой старик. Звали его Федор, по фамилии Чугуев. Другой - цветущий застенчивый парень с синими глазами, светловолосый, лет двадцати. Звали его Шоша. Каким было его настоящее имя, я так и не удосужился спросить. Пришли они как старые знакомые. Обмели в сенцах голичком снег со своих валенок, поставили в сторонку "струмент", а потом вошли.
– Опять, видно, морозам быть. Выяснивает. Три кольца вокруг месяца, сказал старик, как будто он был здесь не два года тому назад, а всего лишь отлучался на несколько часов.
– Милости просим, - поздоровалась с ними Мокшариха.
– Много ли песен-басен из Расеи понавезли? Разоболокайтесь!
– указала она на деревянные спицы - вешалки, а затем крикнула в большую горницу: - Настя, гоноши самовар! Веселый шерстобит приехал. Совсем уж на мужика смахивать начинает...
Выбежала младшая дочь Мокшарихи. Выбежала и зарделась.
– Шошка! Ишь ты какой! Встреть бы тебя на базаре, так бы и не признала. Здорово живем, шерстобит...
Настя протянула Шоше свою тонкую, не как у старших сестер, руку, потом поздоровалась со стариком.
– Все еще тошшой?
– В бане, касатка, работаю. В пару. Пар хоть костей не ломит, да и мяса не копит. Да и ты, девка, погляжу я, не круглая. Видно, мать худо кормит. Кто только тебя, такую мощу, замуж возьмет?
Эти добродушно и шутливо сказанные слова не очень понравились Степаниде. Настя для Мокшарихи была ее второй юностью, зацветшей куда лучше, чем первая. И эту свою вторую и последнюю в ее жизни юность она оберегала как самое дорогое, что у нее осталось.
– Тоща моя моща, а от сватов отбою нет, - сказала она как бы между прочим.
На этом и кончился обмен приветствиями. Настя убежала в "белую кухню", прирубленную к дому, а Мокшариха стала готовиться к приему гостей.
"Расейские" мастера обычно гостями не считались. Но Федор Чугуев бывал у Мокшаровых издавна. Знавал он Мокшариху и в "ягодную пору" ее жизни. И та будто бы звала по-вдовьему положению Федора Чугуева в свой дом. А он не захотел променять горемычную долю хозяина утлой избушки в Калужской губернии на полную чашу не им нажитого мокшаровского дома.
Пока старый Федор приводил в порядок свою серенькую бороденку, пока расчесывал свои редкие сивые волосы, старуха открыла сундук и тут же, как это было принято и в других семьях, стала переодеваться в положенное для приема гостей.
Она скинула расхожую сборчатую ситцевую юбку, оставшись в рыжей суконной домотканой юбке с тремя белыми каймами по подолу, затем сняла кофту, расправила полурукавье на добротной холщовой рубахе и начала одеваться.
На старухе появилась семиполосная кашемировая юбка цвета темной вишни. Надевая ее, она заметила Федору:
– Держится еще на мне, не спадывает.
А тот шуткой на шутку:
– На тебе ли, Степанида? А не на пятке ли юбок, что ты понавздевала на себя для басы, для красы, для мягкости!
Степанида Кузьминична ласково огрызнулась: "Тьфу тебе!" - и стала надевать светло-вишневую блестящую сатиновую кофту. Расправив воланы рукавов, она вынула из сундука цветастый полушалок и ушла в другую горницу, явно не желая показаться перед Федором простоволосой.
А я сидел себе, покуривая да будто перебирая бумаги в своей сумке, наблюдал стариков.
Мокшариха вернулась в полушалке. В новых валяных котах. Помолодевшая. Повеселевшая.
– Все еще ношу твою памятку, Федор. Видно, ты в них тайное слово закатал, - кивнула она на коты.
– Как заговоренные. Насте нынче скатай такие. Мягко ей в них будет ходить по двоедановскому-то крашеному полу.
– Выходит, значит, Настенька?
– спросил Федор.
– Время уж. Двадцатый. И то заневестилась...
– За которого? За рыжего Боровка или за Косую Сажень?
– снова спросил Федор.