Багратион. Бог рати он
Шрифт:
Раны, наносимые Потемкиным, заживали быстро. Оба по-своему больших человека, они умели смирять свои самолюбия. Амбиции и оскорбленное самолюбие, капризы и прочие личные слабости — все прочь, все побоку, когда дело шло о славе России.
И матушке императрице он мог сказать в глаза такое, на что немногие бы отважились.
Его любимую дочь Наташеньку государыня решила взять под свою опеку — сделать своею фрейлиной.
— Не надо, матушка, ради Бога, откажись от сей затеи. Средь фрейлин — один разврат.
— Да ты, Александр Васильевич, не беспокойся. Я ее от себя никуда
— Вот этого-то я, государыня, пуще всего и боюсь…
В случае с Павлом Первым — не просто упрямство на упрямство. Или же дерзость, когда не сказать правду в лицо — значит себя не уважать. Тут обрыв всей прошлой и настоящей жизни. Впрямь могила, над которою — крест.
Обида жгла. Неспроста ведь — похороны мундира, скакание на палочке с детворою по всей деревне. А то — приезд к соседу на дрожках, в которые впряжен чуть ли не табун лошадей.
Но сказал Прошке, а значит, в первую очередь себе: в Петербург не вернусь.
Только следом за курьером — из столицы Андрейка Горчаков, племянник. Двадцать первый год ему, а царский флигель-адъютант.
— Что, князь Андрей, главный барин наш погнал из дворца, сказал, чтобы один, без меня, не возвращался? Знать, приспичило ему. Не война ли, прости Господи, на его носу? Тогда, выходит, близко: уже слышу — трубы трубят, пушки заговорили, а пехота — в штыки!
— Война не война, — пожал плечами флигель-адъютант, — а по всему, любезный дядюшка, видать: наши союзники австрияки готовятся дать окорот французам. Больно уж шибко пошли они на захват в Европе. Но зовет вас государь на иной предмет: поглядеть, как хороши его войска.
Суворов нахохлился:
— У меня что — дел здесь своих нет, чтобы я еще в чужие вникал? Вон видишь, где мы с Прошкой живем — избушка на курьих ножках. Там, за перегородкою, — гостиная, спальная и мой кабинет. Всего на каких-нибудь десяти метрах. А Прошка — за печкой. Дом еще отцовской постройки, вишь, сгнил. Ноне его перестраиваю. Так что переночуй, князь Горчаков, на лавке в сенцах да поутру и двигай назад. Скажи: строиться изволил бывший генерал-фельдмаршал. У вас — парады. У меня — плотничья страда. Время, выходит, делу, а вашей потехе — час. Или еще лучше ему передай, коли не оробеешь: гусь свинье — не товарищ.
За перегородкою было слышно: ворочается сам, не спит. Кряхтит и Прохор, жалуясь молодому князю:
— Чего он ломается? В толк не возьму. Царь ведь сам — на колени пред ним. Или вся у вас такая, прости Господи, суворовская порода? Матушка ваша — Лександре Васильичу родная сестра. Да нет, вы — гляжу — покладистый, службу знаете.
Утром приказал:
— Собирайся, Прохор. Едем к царю. Только ты всю ночь спать мне мешал. Чего меня моей суворовской породой корил? Или в Праге, в Кинбурне, Очакове и Рымнике не моя, суворовская, фамилия побеждала, когда у иных кишка была тонка?
Одно осталось в памяти от той встречи с царем — учения на плацу. Павел даже командование ему передал:
— Парад, слушай генерал-фельдмаршала!
Хотел ответить: «Не фельдмаршал я — помещик, дом у себя вот строю. А еще — птиц в комнатах держу. Как поют, сердешные!»
Но глянул в солдатские
Тут же и заторопился домой. Был при шпаге. К тому же, как и требовал павловский, «мышиный», устав, нацепил ее сзади, между фалдами мундира, наискосок.
Прыг в карету на глазах у всех, а шпага возьми и застрянь в проеме двери. Разогнался снова — и опять шпага поперек. Развел руками: мол, вот что такое прусская форма и ваш устав. Не с противником — с собственною шпагою только солдату и воевать…
И потекли по-прежнему дни в Кончанском, пока в самом начале 1799 года не объявился новый курьер с государевым рескриптом:
«Сейчас получил я, граф Александр Васильевич, известие о настоятельном желании Венского двора, чтобы вы предводительствовали армиями его в Италии, куда и мои корпуса Розенберга и Германа идут. И так посему и при теперешних европейских обстоятельствах долгом почитаю не от своего только лица, но и от лица других предложить вам взять дело и команду на себя и прибыть сюда для въезда в Вену».
И в другом, как бы частном, письме:
«Теперь нам не время рассчитываться. Виноватого Бог простит. Римский император требует вас в начальники своей армии и вручает вам судьбу Австрии и Италии. Мое дело на сие согласиться, а ваше спасти их. Поспешите приездом сюда, и не отнимайте у славы вашей времени, а у меня удовольствия вас видеть».
— Так-то, — довольно пробурчал себе под нос Суворов и крикнул — Прошка! Где ты, дурья башка? Или не ведаешь, что царь меня у себя ждет. На войну идем! Так что беги к старосте и попроси в долг двадцать пять Рублев. Да лошадей приготовь. А по дороге отцу Иоанну накажи, пусть открывает храм. Молебен будем служить!
Глава седьмая
Русские солдаты шли по Европе строем, иначе — походным порядком.
— Ать-два! Ать-два!.. Запе-вай!
Где-то в голове колонны высокий, чистый, сразу берущий за душу звонкий голос затянул:
На утренней на заре, На солнечном восходе Распрощались два дружка В пустом огороде. Распрощались два дружка На вечные веки…И тотчас слева, справа от запевалы и по всему строю подхватили:
Разошлися навсегда За моря и реки…Прямая, очищенная от снега, без ям и ухабов дорога только что, казалось, вывела из аккуратного немецкого городка, как впереди — за каменною оградою — новая кирха, красные черепичные крыши, деревья с подстриженными кронами.
Эхма! Где ты, Россия?.. Неужто воистину, как поется в песне, — разошлися навсегда за моря и реки…
Только недавно, считай, были Брест-Литовск, за ним — Варшава… Многие еще помнили, как пяток лет назад гремели здесь бои с поляками, теперь же впереди, бают, другой противник — француз.