Багратион
Шрифт:
Снова Багратион лежал в жару и бреду. А Карелин скакал в Андреевское за лекарями. Государев флигель-адъютант был очень неприятно озабочен приключившимся.
– Почему же никто, сударыня, не предупредил ни меня, ни графа об очень умной уловке, к которой вы прибегли? - с некоторым раздражением говорил он княгине Анне Александровне. - Может быть, осторожнее было бы, зная беспокойный и нетерпеливый нрав его сиятельства, внушить ему, что ведь и Пожарский некогда выгнал врагов из Москвы, а не отстаивал ее... Я берусь...
– C'est trop tard, colonel{111}! - сказал Сен-При и заплакал.
Бронзовый арап с толстыми губами и белыми бусами на шее вдруг начал водить глазами и качать курчавой головой, а часы, которые он держал в охапке, захрипели, готовясь
Открывшаяся в ноге гангрена порвала длинные четки боевых дней. Странно, что этот удивительный человек все-таки умер. Ведь он жил так, словно у него было не одно, а тысячи тел, и столько же душ и сердец. И он тратил себя с величайшей щедростью, не задумываясь о конце. Казалось, что можно сделать с этакой огромной жизнью? Кто посмеет? И - кончилась жизнь! Мертвый был холоден, неподвижен, тверд и бледен, как камень под лунными лучами. Величавое спокойствие смерти рассеяло все следы страданий на его лице. Резким чертам князя Петра вернулась их строгая чистота. Каждая из них была выведена и закончена с безукоризненной правильностью. Чудилось, будто черные ресницы трепещут над щеками. Густая шапка черных же, но слегка уже тронутых сединой волос буйным ореолом окружала ясный лоб.
Князь Петр лежал, прибранный и парадный, в пышной зале, обитой крепом. У гроба его застыли часовые. На дворе - почетный караул. Сам покойник ничего не хотел больше от жизни. Он был тих. Зато кругом него царили шум и суматоха. Бегали люди, отдавали какие-то распоряжения... Это всегда так бывает: хлопотливые мятежные заботы о покойнике одолевают тех живых, которые остаются возле него. Эти живые как будто нарочно усложняют свою деятельность, чтобы подчеркнуть этим разницу между ними, способными бегать и распоряжаться, и мертвым, который ни на что подобное уже не способен...
В день смерти Багратиона была настоящая осенняя погода. Сквозь редкие золотистые листья деревьев сверкали в парке белые стволы берез. Как алмазы, поблескивали на ветвях задержавшиеся в их изгибах капли утреннего тумана. Вербы за домом уже потеряли лист; одна из них, сломанная бурей, лежала на земле. Ветер свистел над безжизненными полями...
Эпилог
Весна 1839 года была поздняя. Хотя апрель подходил к концу, но речки в Симбирской губернии были еще в полном разливе, по ним шла икра и скипевшийся снег, а на полях, по буграм, только-только показывались проталинки. Дули сильные, теплые ветры, перепадали частые дожди, и по вечерам высокие деревенские скворешни звенели от веселых птичьих песен.
Помещик села Верхняя Маза, что в Сызранском уезде, числившийся без должности по кавалерии генерал-лейтенант Денис Васильевич Давыдов, стоял у окна и смотрел на почерневшую дорогу. Сегодня, 21 апреля, был почтовый день, и старик с величайшим нетерпением ожидал возвращения посланного на станцию за газетами, журналами и письмами верхового. За двадцать семь лет, прошедших со времени великой войны, очень изменился Давыдов. Седина из пряди надо лбом разбежалась теперь по всей его голове, лицо пожелтело и обрюзгло, стройное, крепкое тело отучнело и обвисло жиром. Но черные глаза все еще сверкали горячо и живо.
Нет, братцы, нет! Полусолдат
Тот, у кого есть печь с лежанкой,
Жена, полдюжины ребят,
Да щи, да чарка с запеканкой!..
Это стихотворение свое он так и назвал: "Полусолдат". Уже несколько лет Давыдов почти безвыездно жил в деревне. Запершись в кабинете, среди книжных шкафов и охотничьих трофеев, писал воспоминания, стихи, строчил письма к далеким друзьям да рассказывал
Царь был согласен. Никто не спорил. Давным-давно все было решено. Но машина двигалась медленно. Летом этого, 1839 года предполагалось открытие на Бородинском поле монумента. Вот время, удобное для того, чтобы возле памятника своей славы лег навсегда Багратион! А переписка разных казенных мест все тянулась, и не видно было ей конца. Давыдов подстегивал. Он писал в Петербург графу Карлу Федоровичу Толю, - напоминал и требовал содействия. Суровый министр отвечал любезными письмами. И - все. Денис Васильевич пытался расшевелить председателя Государственного совета и Комитета министров князя Ларивона Васильевича Васильчикова, - писал ему. Князь выражал полную готовность сделать все, что нужно. А министерство финансов задерживало отпуск необходимой для перевозки останков суммы. Давыдов обращался к Жуковскому. Василий Андреевич был воспитателем наследника престола, ему ничего не стоило добраться и до самого царя. И он добирался. А военное министерство никак не могло назначить для конвоирования останков подходящую воинскую часть. До открытия памятника оставалось два месяца. Давыдов был в отчаянии. Вот кто двинул бы дело без промедления в ход Ермолов. Но Алексей Петрович уже больше десяти лет находился в отставке и жил в орловской деревне. Не случись несчастья с Олферьевым, был бы он теперь важным человеком, и все бы сделалось в один день, в час один. Но Олферьев, вовлеченный приятелем своим Травиным в декабристский заговор, сгинул вместе с ним в Сибири...
Давыдову было скверно - тоскливо, грустно, досадно. От обиды за князя Петра и за себя болела грудь. Кашель обжигал горло. Какие-то камни ворочались в пояснице. Праздное горе томило, усталь от безделья одолевала.
– Живешь - будто с холоду стынешь, - шептал он, вглядываясь через окно на дорогу, - а как вовсе застынешь, тут тебе и конец!
Под ложечкой засосало, бока онемели, кашель взорвался, как порох. Стало душно, тяжело. Денис Васильевич хотел было окрикнуть казачка, чтобы раскурил и подал трубку, но было трудно крикнуть. Он махнул рукой в изнеможении и, запахнув на себе старую шинель, - она заменяла ему халат, - грузно осел в креслах перед камином.
Старая, полуслепая лошадь шла по знакомому проселку размашистой рысью, широко разбрасывая грязь из-под копыт. На ней сидел огромный седой всадник в выцветшей гусарской фуражке и хриплым басом мурлыкал:
Ой, у поли могила
З витром гомонила:
– Не вий, витре, на мене,
Щоб я не чорнила...
Циома ударял своего коня плеткой, щупал сумку с книгами и пакетами, которые вез генералу с почтовой станции, и запевал снова. Привык он к немудрому своему делу при генерале, с которым не расставался все двадцать семь лет. К самому генералу привязался так, что и помыслить не мог, как бы без него день прожить. А с Верхней Мазой так сдружился, что вспоминал о родине лишь в песнях. И в старости Циома остался смешлив. Только не прыскал ни с того ни с сего и не хохотал громовым голосом, а так себе - фыркал, как лошадь, и посмеивался. Так смеялся он и теперь, поглядывая по сторонам. Дед-рыбалка перебирает сеть у камыша и шамкает: