Бах
Шрифт:
— Дисканты, у вас что, неурожай случился? Голодали полгода — пищите, как беззубая бабушка?
— Ну вот, полная гармония: и рожа помятая, и ноты.
— Вам не стыдно в таких панталонах в церковь заходить?
— Альты, вы петь пришли или мебель изображать? Нет, спасибо. Лучше уж молчите, пока вас не заменят.
— Тенора, не надо реветь, вы вроде бы люди, а не быки.
А может, говорил слова и похлеще. Не зря же на него постоянно жаловались за грубость и поведение, не подобающее служителю церкви.
Первые два года ему все сходило с рук. Его органные импровизации и прелюдии были настолько хороши, что люди из дальних предместий специально приходили послушать молодого музыканта. Даже подвыпившие
Играл он еще чаще, чем шатался по городу. Особенно любил дневные часы, когда народ работал, а городские улицы словно вымирали. Тогда будущий классик с особым тщанием разбирал самые трудные пассажи и сочинял, подражая уважаемым мастерам.
Какими они были, самые ранние сочинения великого композитора?
Первый из биографов, И. Форкель, высказывался о юношеских опусах Баха весьма строго, называя их неудачными.
По его мнению, Бах, «как и все те, кто вступает на эту стезю без педагога, поначалу вынужден был пробовать свои силы в этом деле наобум, как получится. Беспорядочно пробегать по клавиатуре вверх и вниз или же перескакивать с одних клавиш на другие, хватая обеими руками все, что только можно взять десятью пальцами, и продолжать в таком духе до тех пор, пока волею случая не наткнешься на какое-нибудь созвучие, на котором вроде бы можно остановиться, — вот “художества”, которые роднят всех начинающих самоучек.
Если они и дальше будут действовать все таким же образом, из них выйдут, так сказать, пальцевые сочинители, “оседлавшие клавиатуру” (как говаривал Бах в более зрелом возрасте), не более того. То есть не музыкант будет предписывать своим пальцам, что им следует делать, а, наоборот, пальцы будут диктовать ему, что он должен занести на нотную бумагу. Но Бах недолго пребывал на этом ложном пути. Вскоре он почувствовал, что вечной беготней по клавиатуре и бездумным перескакиванием с одних клавиш на другие ничего не добьешься, что тут необходима упорядоченность и связность движения мысли и что для обретения этой упорядоченности нужно руководствоваться какими-то указующими вехами. Таким руководством стали для него скрипичные концерты Вивальди, которые в ту пору как раз только что вышли из печати».
Но не один Вивальди, бывший всего на семь лет старше, служил образцом Баху. С неменьшим тщанием юный Себастьян штудировал партитуры Брунса, Райнкена. Особенно он ценил датчанина Букстехуде. Сочинения последнего, замешанные на датских интонациях и проникнутые вольным воздухом ганзейского города Любека, звучали в патриархальном тюрингском Арнштадте, мягко скажем, странновато. Настоятель, проходя по пустому храму, нет-нет да и вздрагивал от какого-нибудь особенно терпкого созвучия. Подняв голову, долго вглядывался наверх, где на хорах виднелась спина органиста, и пожимал плечами. Иногда он даже, сердито сопя, поднимался на хоры и спрашивал: нельзя ли играть поспокойнее, и, получив в ответ невразумительное мычание, спускался, а вслед ему вновь неслись диковинные созвучия.
Но каким бы непривычным и жестким ни казался обывателям стиль Баха, благодаря постоянно звучащей музыке, Новая церковь стала весьма многолюдна. Настоятелю это нравилось, и он закрывал глаза на недостаточно кроткий нрав своего органиста.
Однако в августе 1705 года произошло нечто, совсем неподобающее. Из протокола консистории города Арнштадта вырисовывается такая картина.
Поздно вечером господин органист шел, как обычно покуривая трубку, мимо главной площади города. Напротив ратуши лежала старинная каменная плита, называемая Длинным Камнем. Это был символ самоуправления города Арнштадта. Нагреваясь за долгие летние дни, он привлекал любителей вечерних посиделок. И сейчас на нем расположилась группка хористов, галдящая, будто стая воробьев. Бах присмотрелся — компания состояла из самых отъявленных нерях и бездарей, люто ненавидящих его за постоянные придирки и упреки. Он хотел свернуть в переулок, но в последний момент передумал. Насупившись и сжав покрепче рукоять шпаги, двинулся прямо на них. Они замолчали. Один из них, прыщавый фаготист Гайерсбах, держал в руках толстую суковатую палку. Себастьян поравнялся с сидящими, и в тот же момент фаготист вскочил и, задыхаясь от ненависти, прошептал:
— Вы зачем меня обзываете?
Бах резко остановился:
— Что вы имеете в виду?
— Вы на репетиции назвали меня фаготистом-пискуном! Все слышали!
— Ничего не могу поделать с этим, если ваш фагот пищит и скрипит, будто несмазанная телега! Но вас лично я не задевал.
— Кто обругал мои вещи, тот обругал и меня. А этого я уж не потерплю! Так и знайте!
— Занимались бы больше, чем нести чушь! — пробурчал Бах и хотел было идти мимо, но длинный Гайерсбах, преградив ему дорогу, замахнулся палкой. Видя такую непочтительность, органист опешил и, не помня себя от ярости, выхватил шпагу. Первый удар фаготист отбил палкой, второй зацепил его вскользь. Третий мог оказаться роковым для истории западноевропейской музыки, так как убийство, скорее всего, поставило бы крест на музыкальной карьере Баха. Но остальные хористы, ошарашенно взиравшие с камня на происходящее, наконец, пришли в себя и растащили драчунов.
На следующий день прямо с утра Себастьян отправился в консисторию жаловаться на фаготиста. Тот не остался в долгу.
Документ, фиксирующий судебное разбирательство между музыкантами, цитируют так или иначе почти все баховские биографы. Можно, конечно, отослать читателя к какой-нибудь из книг или пересказать вкратце, но уж больно интересен язык оригинала. Поэтому позволим себе использовать здесь этот замечательный образец юридической мысли начала XVIII века.
В то время протоколы допросов имели определенную форму. Суд назывался «мы» (Nos по-латыни), обвиняемый «он» (Ille).
Акт от 14 августа 1705 г.
Ученику Гайерсбаху зачитывается жалоба органиста Баха.
Он: Отрицает, что приставал к подавшему на него жалобу Баху, а [дело, мол, было так:] его позвал сапожник Ян на крестины своего ребенка, и вечером, когда они болтали с крестными, по улице проходил Бах с курительной трубкой во рту. Гайерсбах оного спросил, признается ли он в том, что называл его фаготистом-пискуном, а так как тот не мог сего отрицать, он, Бах, тут же обнажил оружие, так что Гайерсбаху пришлось защищаться, а то он бы не уцелел.
Отрицает, что оскорблял Баха, но, дескать, вполне возможно, что, когда вооруженный Бах на него набросился, он, может быть, и [в самом деле] оного ударил.
Бах: Факт остается фактом, что тот первый оскорбил его и ударил, из-за чего он и был вынужден взяться за оружие, ведь больше ему нечем было защищаться.
Гайерсбах: Не припомнит, чтоб оскорблял Баха.
Хоффман ([после того как] ему напоминают, что он должен говорить [только] правду): Не знает, как они друг с другом сцепились, но когда [он] увидел, что Гайерсбах ухватился за эфес (Бах держал его в руке [наготове]) и что Гайерсбах в этой потасовке упал, тогда он, понимая, что тут и до беды не далеко, ведь Гайерсбах может наскочить на лезвие, вмешался, разнял их и стал их уговаривать разойтись по домам, после чего Гайерсбах отпустил рукоятку, ту, что он до этого схватил обеими руками, и пошел прочь с такими словами: он, мол, ожидал от Баха лучшего [поведения], но теперь видит нечто другое, на что Бах ответил, что так этого не оставит.