Бактрианы и дромадеры, Клем
Шрифт:
В бар у Двуликого иногда заходил один насмешливый моложавый старик. В тот день они встретились глазами, и моложавый начал говорить.
— Не сознание ли есть то, что отличает человека от животного? — спросил он. — Но ведь сознание — это нечто двойное, то, что видит самое себя; не только знание, но знание о том, что оно знает. Так что человек по самой природе своей сдвоен. Как это обычно работает на практике, я не понимаю. Наше нынешнее состояние уж точно не обычно.
— Что касается моего сознания, то оно не обострилось, когда моя личность раздвоилась, —
— Животное просто и одиноко, — сказал моложавый. — Ему недостает истинно рефлексирующего сознания. Но человек дуален (хотя я не понимаю полного значения этого слова), и у него есть по крайней мере признаки истинного сознания. Но каков следующий шаг?
— Теперь я понял, — сказал Клем. — Мой отец назвал бы вас Иудушкой.
— Я себя так не называю. Но что следует дальше, за сингулярностью животного и дуальностью человека? Помните поразительную строку из Честертона? «Мы, тринитарии, поняли, что Богу плохо быть одному». Но был ли Его случай таким же, как наши? Испытал ли Он ужасный двойной удар, или тройной удар, когда обнаружил однажды, что Его — Трое? Приспособился ли Он к этому? Смог ли Он?
— Да, ты Иудушка. Ненавижу таких.
— Нет, нет, послушайте, мистер Кленденнинг. При чем тут Иудушка? Я знаю об этом расщеплении не больше вас. Такое бывает один на миллион, но с нами же это случилось. Возможно, такое могло случиться и с Богом, один на миллиард миллиардов, но случилось. Бог, который встречается гораздо реже, чем вы только можете себе представить.
Позвольте объяснить: моя другая личность — очень хороший человек, гораздо лучше, чем когда мы разъединились. Он уже декан, и через пять лет будет епископом. Сомнения и скептицизм, которые были во мне, они все остались, и даже усилились. Я не хочу быть маловером. Я не хочу высмеивать великое. Но все, что меня мучает, все здесь, во мне. Другой я свободен от них.
Думаете, не мог разве Наполеон быть расщеплен на гениального стратега и нервного трусишку? Не мог разве в глуши Кентукки много лет жить расщепленный Линкольн, полностью отдавшийся своим врожденным порочным наслаждениям, выросший в грязи и невежестве? Разве не могло быть второго Августина, который обратился в манихейство и все более и более упражнял свое искусство ложной логики и разврата, который выступал вопреки разуму на потребу толпе? Был ли анти-Христос — человек, бежавший из сада на закате нагишом, оставив одежды? Мы знаем, что оба в момент расщепления не сохранили своего одеяния.
— Черт меня побери, если знаю, Иудушка. Твой грязный тезка, был ли другой он? Был он лучше или еще хуже? Я пошел.
— Она в городе и хочет с тобой встретиться сегодня, — сказал Клему Джо Заботски при их следующей ежемесячной встрече. — Мы все устроили.
— Нет, нет, не Вероника! — испугался Клем. — Я не готов.
— Она готова. Она решительная женщина, и знает, чего хочет.
— Нет, не знает, Джо. Я боюсь. У меня не
— Черт побери, Клем, мы говорим о Веронике. Не то чтобы ты уже не был на ней женат.
— Я все-таки боюсь, Джо. Я стал каким-то неестественным. Где мы должны встретиться? А-а, вот ты ж гад! Я вижу, она здесь. Она уже была, когда я пришел. Нет, нет, Вероника, я не он. Это ошибка при опознании.
— Конечно, конечно, это ошибка, Клем Клам, — сказала решительная Вероника, подойдя к их столику. — Пошли. Кажется, мне никто столько в жизни не объяснял, сколько тебе сейчас придется.
— Вероника, я не могу ничего объяснить. Ну совсем ничего.
— Ты очень постараешься, Клем. Мы оба очень постараемся. Спасибо, мистер Заботски, за то, что вошли в наше непростое положение.
Ну, и все прошло хорошо, так хорошо, что даже подозрительно. Вероника была необыкновенной женщиной, Клем по ней скучал. Они побродили по городу. Так бывало-то раз в год, а в нынешних личностях они вообще несколько лет не виделись. И все же Вероника предлагала иногда снова пойти в «местечко, где мы были в том году, а, но это же был не ты, Клем? — это был Клем», и такие разговоры сбивали с толку.
Они роскошно поужинали, и поговорили как близкие люди, хотя и нервничали. Между ними была настоящая любовь, или среди них, или как-нибудь вокруг них. Они и сами не поняли, как все обратилось вдруг в нелепицу.
— Он так тебя и не простил за закрытие счетов, — сказала Вероника.
— Но это же были мои деньги, Вероника. Я заработал их потом головы и языка. Он вообще не имеет к ним отношения.
— Нет, дорогой Клем, ты не прав. Ты одинаково их заработал, когда были одним. Нужно было взять только половину.
Они пришли в гостиницу к Веронике, и сотрудник подозрительно посмотрел на Клема.
— Это не вы только что поднялись, а потом спустились, а теперь снова поднимаетесь? — спросил он.
— Я-то поднимаюсь и опускаюсь, но вы, может, на что другое намекаете? — сказал Клем.
— Ну, не нервничай, дорогой, — сказала Вероника. Они уже были в номере, и теперь Клем нервно озирался по сторонам. Перед зеркалом он подскочил.
— Я все еще твоя жена, — сказала Вероника, — и совсем ничего не изменилось, кроме вообще всего. Не знаю как, но я хочу все собрать обратно. Как ты, наверно, по мне скучал! Ну, иди же! — и она, как ребенка, вытащила его из башмаков. Клем любил ее внезапную силу. Если не можешь завестись в ее руках, то не можешь завестись нигде.
— Убери свои тыквопакши от моей жены, ты, грязный деревенщина! — щелкнул, как хлыст, голос, и Вероника от удивления с глухим стуком выронила Клема.
— Эй, Клем! — сказала она раздраженно, — ты не должен был приходить сюда, пока я с Клемом. Ты все испортил. Ты не можешь ревновать сам себя. Ты один и тот же человек. Давайте все соберемся, поедем домой, и чтоб все было хорошо. И пусть говорят, что хотят.
— Не знаю, что и делать, — сказал Клем. Так не годится. Так совсем не годится. Когда нас трое, ничего хорошего ждать не приходится.