Баланс столетия
Шрифт:
Даже Лидии Ивановне было трудно запомнить всех, кто приходил к Михаилу. Рюрик Ивнев, по-настоящему Михаил Ковалев, тот самый, что вместе с Александром Блоком и Владимиром Маяковским в первые дни революции предложил партийным вождям свои возможности поэта. И разочаровался в собственном порыве. Среди бумаг семейного архива сохранились написанные его рукой строки:
Окаменелые законы руша, С традиций чопорных сорвать печать. Смотреть в глаза, биенье сердца слушать И руки теплые в своих руках держать…Несколько раз мелькнул Маяковский — слишком большой и громкий. Стихов он не читал. О чем-то толковал с Воронским, оставлявшим раз от раза все больше бумаг в их доме.
Непросто все складывалось в «Круге». О «Красной нови» все чаще говорили в партийной печати. Только отрицательно. Казалось, после смерти Ленина отпустили какие-то тормоза. «Классовые» оценки вместо полемической
Сознание и интуиция. Интуиция, как представляется, не поспевает за временем. Это в гораздо большей степени доступно разуму. «Интуитивно проникнуться духом трудней, чем усвоить его рассудком. Для этого нужно вжиться сердцем и помыслом войти в новую общественность». Таким путем художник приходит к истине, которая сама по себе не может быть «классовой».
«Классовое задание» навязывается писателю извне и неизбежно толкает на искажение действительности. Отсюда появление «псевдонауки и псевдоискусства», объективно бесполезных или просто вредных для людей. Сравнение — «огромный маховик без приводного ремня: завораживающее движение, размах и никакой человеческой пользы».
Конечно, это не были собрания «Перевала». Просто встречи. Вдалеке от недоброжелательных наблюдателей, слишком чутких ушей. Добраться до Верхней Красносельской, найти в паутине переулков затерявшийся в буйной зелени или в непролазных сугробах дом… Мария Никитична подшучивала над зятем, что он безнадежно запутался между гарибальдийцами и польскими повстанцами и не искать всеобщей справедливости просто не мог.
NB
1924 год.19 декабря. Ф. И. Шаляпин — дочери. Миннеаполис. США.
«Новостей здесь в Америке особенно нет никаких, если не считать недавнего фарса — приезда в Нью-Йорк новой русской царицы, жены великого князя Кирилла, которую здесь похоронили, кажется, навсегда.
Что это за чертовщина! Какая-то несовместимая глупость — пора бы им всем заткнуться, а они тут разъезжают на посмешище. Ну и идиоты же эти цари и царицы! Впрочем, это выходит хорошо, потому что народу делается все яснее и яснее, что это за цацы…»
Время размышлений… Тем, кто в те годы жил, оно таким не представлялось. Скорее — временем действий. Но к теории и ее выводам обращались все. Развлечение сытых? Наоборот — недоумение разочарованных и голодных. Складывавшаяся из поколения в поколение теория, философские рассуждения, ставшие символом веры, ничем не оправдывались в реальности. Понять было необходимо, чтобы жить. Как человеку. Одному это становилось делать трудно, вместе собираться не стоило. Без формальных причин.
Церковные праздники отпали сразу. Тем более именины. Оставались «пролетарские торжества» — Май и Октябрь. Оглушающий рев репродукторов на уличных столбах. Обязательное участие в демонстрациях — собирались по спискам ни свет ни заря. Часами выстаивали в медленно двигавшихся по городу колоннах. Окоченевали до синевы — нарядные платья и легкие туфли у женщин независимо от погоды. Пели — на каждом перекрестке располагались духовые оркестры или, по крайней мере, лихие баянисты-затейники. Плясали — ответственные за колонну каждого учреждения отвечали и за праздничный восторг, в котором следовало пребывать. Тащили на себе транспаранты, огромные, из ярко раскрашенных стружек, цветы.
Портреты вождей — членов Политбюро доставлялись на грузовиках и разбирались по рукам ближе к заветной Красной площади. После прохождения перед Мавзолеем портреты бережно грузились на те же машины — пренебрежение к ним было равносильно пренебрежению к тем, кто на них изображен.
Старательно собирались и транспаранты — выведенные на них слова партии были святы. Недаром за несколько дней до праздника все газеты опубликовали утвержденные самим Центральным Комитетом лозунги, по которым привычно угадывались некоторые (мельчайшие! измеряемые микронами!) изменения линии партии. Главным образом в международной политике (кто враг, кто друг), в вопросах культуры, в отношении к инженерно-технической интеллигенции (насколько допускается ее существование около настоящего пролетариата). Какой культуре быть, что утверждать, кого беспощадно разоблачать. Шаг вправо, шаг влево был равносилен побегу заключенного с выстрелами охраны на поражение.
Надрывались громкоговорители. Надрывались на трибунах Красной площади и в колоннах штатные «оратели», выкрикивавшие в мегафоны те же газетные лозунги, после которых «трудящиеся» хором вопили «ура!». Дикторы радио совершенно особенными, натужно восторженными, на грани слезного фонтана голосами повествовали о событиях на главной площади страны. С началом «перестройки» все они получат звания народных артистов Советского Союза и станут выступать по телевидению и в печати с прочувствованными воспоминаниями.
«Массы» надо было взвинчивать, доводить до кондиции партийно-патриотического восторга, ощущения причастности к неким, не во всем вразумительным, зато всеобщим и грандиозным событиям. Идея Сталина о винтиках в огромной государственной машине срабатывала безотказно, почему-то никого не задевая и не оскорбляя. Философия и психология толпы — партия никогда не упускала их из виду. Но главное — в толпе не могло сохраняться личностей.
Окончание демонстрации завершалось в домах праздничными столами. В каждом доме. В каждой семье. За этим тоже было кому проследить. Заранее пеклись
Целые семьи в распахнутых пальто, с непременными красными отметинами в петлицах или на рукавах отправлялись друг к другу в гости. Из окон неслись песни. Сначала про «белых панов» и дальневосточные победы. Потом про Стеньку Разина с персидской княжной, про утес на Волге, про бродягу, который Байкал переехал… А уж пляски — с распахнутыми окнами, грохотом каблуков, женским визгом, — то «Цыганочка», то «Яблочко» с присядкой, то кадриль…
По вечерам драки во дворе. На кухнях груды грязной посуды. Загаженные скатерти. Разбитые табуретки. Время от времени приезд милиции или «скорой помощи».
NB
1925 год.Постановление ЦК ВКП(б) «О политике партии в области художественной литературы»:
«Высшая мера политической четкости, партийности и глубокая убежденность в победе социалистического строя — необходимые качества подлинно пролетарского писателя. Он сознательно делает свое творчество средством защиты завоеваний революции, раскрывает всемирно-историческое ее значение на показе существующих сторон общественной практики, предельно углубляет критику прошлого и его пережитков в современности. В сознании пролетарских писателей партия воспитывает ответственность за судьбы развития литературы в целом, партийное отношение к своей отрасли труда».
Осуждены позиции Троцкого — Воронского в вопросах пролетарской культуры и любые формы литературного «сектантства».
В состав руководителей РАПП входили Авербах, Киршон, Юрий Либединский, Александр Фадеев, Владимир Ермилов, Панферов.
Начал издаваться журнал «Новый мир», имевший целью объединить сумевших уже заявить о себе советских по идейным установкам писателей. Редактор А. В. Луначарский. Издатель — «Известия ЦИК СССР и ВЦИК».
Создано объединение революционных композиторов и музыкальных деятелей — ОРКИМД.
Из воспоминаний Л. И. Беллучи-Гриневой. 1923–1925.
«Постоянными нашими гостями были „перевальцы“. Угощения почти никакого — один самовар. Дом был старый, одноэтажный, и на кухне для него вытяжка. Сергей Есенин — он тоже бывал у нас — очень любил, когда самовар пел. Мама начинала волноваться, вспоминать плохие приметы, а он смеялся и говорил, что без пения не получается настоящего чаепития.
Была в Сергее Александровиче удивительная ловкость и непринужденность. Все, что он делал — подвинет за спинку венский стул, возьмет из рук чашку, откроет книгу (обязательно просматривал все, что было в комнате), — получалось ладно. Можно бы сказать — пластично, но ему это слово не подходило.
Ладный он был и в том, как одевался, как носил любую одежду. Никогда одежда его не стесняла, а между тем было заметно, что она ему не безразлична. И за модой он следил, насколько в те года это получалось. Особенно запомнилось его дымчатое кепи. Надевал он его внимательно, мог лишний раз сдунуть пылинку. Мне этот жест всегда потом вспоминался в связи со строкой: „Я иду долиной, на затылке кепи…“
Читали у нас свои произведения многие, читал и Сергей Есенин. Ото всех поэтов его отличала необычная сегодня, я бы сказала, артистическая манера чтения. Он не подчеркивал ритмической основы или мысли. Каждое его стихотворение было как зарисовка настроения. Никогда два раза он не читал одинаково. Он всегда раскрывался в чтении сегодняшний, сиюминутный, когда бы ни было написано стихотворение. Помню, после чтения „Черного человека“ у меня вырвалось: „Страшно“. Все на меня оглянулись с укоризной, а Сергей Александрович помолчал и откликнулся, как на собственные мысли: „Да, страшно“. Он стоял и смотрел в замерзшее окно…
А вот строка „Голова моя машет ушами“ так и осталась жить в нашем доме. Сколько лет пережила, и все поколения ее повторяют… Это было одно из первых чтений, как сказал Сергей Александрович. Он в тот раз и фотографию мне свою подарил с такой доброй надписью…
Меня всегда удивляла и трогала та бережная почтительность, с которой Сергей Александрович обращался к моей маме. Мама не была очень старым человеком — ей подходило к шестидесяти. Она недавно пережила тяжелую испанку, сильно поседела, и особенно исхудали у нее руки с длинными тонкими пальцами.
Когда мама входила в комнату, Сергей Александрович первым вскакивал и старался чем-нибудь ей услужить: подвинуть стул, поддержать пуховой платок, поправить завернувшийся уголок скатерти. А когда мама протягивала ему руку, Сергей Александрович брал ее, как хрупкую вещь, — обеими руками и осторожно целовал. Было видно, его до слез умиляло, что мама знала множество его стихов и начинала читать с любой их строчки. Мама вообще очень любила поэзию, но больше всех Лермонтова и Есенина. Я помню, как она радовалась, когда мой муж сказал, что у нас сегодня будет Есенин.
Мне всегда казалось, что мама видит в Сергее Александровиче больше, чем все мы. Она так о нем и говорила: „Светлый человек“. И что у него „колдовской язык“. Мама сказала как-то за чаем Сергею Александровичу, что слова у него обыкновенные, а звучат как заговор. Сергей Александрович внимательно посмотрел на маму, а потом рассмеялся и сказал: „Это как ручей журчит, Мария Никитична?“ — „Под кладкой“, — сказала мама, и оба начали смеяться».