Баланс столетия
Шрифт:
Дед вертит в руках чайную ложку, то отодвигает, то придвигает блюдце. После стольких лет та давняя тема по-прежнему не оставляет безразличным.
Обрывки слов из-за неплотно прикрытой двери доносились в столовую. Собеседники повышали голоса. Сдерживали накипавшее раздражение. Михаил нервничал. Сидя у кроватки сына, Лидия Ивановна чувствовала приближение чего-то чужого и непонятного. Позже, оставшись наедине с записями мужа, она будет мучительно припоминать отдельные выражения, интонации, запоздало понимая их смысл.
1925-й. Прошел год со дня смерти Ленина — столько же соблюдался траур по усопшим европейским монархам. Наследники «человека из Мавзолея», как его называл Михаил, словно оправились от первого испуга и намотали вожжи на руки. Свист кнута… Именно так: свист
Михаил отмалчивался. Не сдержался, по собственному признанию, всего несколько раз, когда снова и снова поднимался вопрос о его вступлении в партию. Зачем? Объяснение было предельно простым: вы же хотите печататься? Значит, следует искупить национальность и факт пребывания родных за границей.
От Юрия Либединского исходило еще одно предложение: Коминтерн. Сотрудничество с Коминтерном. Тогда можно было бы отмахнуться от Польши и обратиться к Италии — вариант самый надежный, а здесь и просто желательный. Почему бы вообще не попробовать себя на итальянском языке?
Времени на размышления не оставалось. Переход из «попутчиков» в «коминтерновцы» сулил очевидные выгоды и главное — надежность положения: разве это не существенно при наличии семьи, сына? Наконец, соблазн — немедленное возвращение дачи в Богородском. Той самой, гриневской, превращенной в коммуналку. Вероятно, это обрадовало бы мать жены. Они с покойным мужем сами ее строили, столько о ней хлопотали…
На семейном совете не было разногласий. Все это сегодня, а завтра? После пережитого ничто не представлялось надежным. «Поступай, как находишь нужным». — Лидия Ивановна помнила, как Михаил поцеловал руку Марии Никитичны. В жене он не сомневался.
Спорили о новой повести Юрия Либединского «Комиссары». Он собирался выпустить ее вместе с двумя предыдущими, «Неделя» и «Завтра», в трилогии «Коммунисты».
Что-то в них было от символизма и прозы Андрея Белого, вплоть до глав, написанных ритмизированной прозой. Но рядом — жесткая логическая схема, подчиненная партийным установкам. Переделка «человеческого материала», оказавшегося непригодным для революционных целей. Именно такие формулировки пролетарские писатели применяли к самим себе. Все интеллигенты признавались отягощенными непомерным грузом «накладных эмоциональных расходов».
Около этого выражения Либединского Михаил делает несколько пометок. Ему понадобился для точного перевода их смысла словарь, к которому он все чаще прибегал. Впервые в литературе образы чекистов, «крепких рабочих-партийцев» и даже «приспособленцев». Их хвалила критика, поддерживало множество восторженных статей. В тщательно отстраивавшейся пролетарской культуре личностей надо было создавать, и для этого продумывалась определенная система.
Симпатии Лидии Ивановны были на стороне Ивана Васильевича Евдокимова, одного из старших «перевальцев». Михаил говорил, как интересны евдокимовские «Колокола» — художественная хроника только что завершившегося первого десятилетия века. Городские окраины, помещичьи усадьбы, фабрики, кружки, баррикады — вся разноголосица пережитого с удивительно отстраненным и словно успокоенным взглядом на жизнь. В «Колоколах» было и большее — явственно ощущавшаяся несуразность происходившего. Для Михаила — «нечеловечность». Выражение не укладывалось в рамки русского языка и тем не менее казалось очень точным. Да Евдокимов и имел права на собственный вывод.
Сын флотского фельдфебеля, деревенский мальчишка, телеграфист на железной дороге, сумевший окончить Петербургский университет и оказавшийся после Октября всего лишь библиотекарем, лишившийся должности лектора по искусству, технический редактор. Его вышедшая в 1925-м повесть «Сиверко» осталась в семейной библиотеке, как и стихи Николая Зарудина.
Обоих критиковали в печати. Евдокимова — за то, что от «общественно значимых» тем ушел к картинам давнего быта, мирного времени, как стало принято определять дореволюционную Россию. Зарудин разоблачался как человек, неспособный понять истинного смысла Гражданской войны (в этом они полностью сходились с Михаилом), которая проходит в его стихах всего лишь как фон для личных размышлений и суждений. К тому же Николая Николаевича подозревали в том, что в
«Независимость от политических и идеологических посылок творческого процесса — за нее надо стоять до конца. Иначе в литературе не останется смысла!» — голос Воронского. Но чьи же слова оказались первой каплей надвигавшегося дождя: «Как скоро — этот конец?..» Ответа не последовало. Никакого.
NB
1926 год. 3 марта. И. Э. Грабарь — П. И. Нерадовскому. Москва.
«Вчера в редакции Большой Советской Энциклопедии состоялось заседание пленума всех редакторов под председательством О. Ю. Шмидта, внесшего целый ряд разъяснений и поправок…
1. Надо помнить все время, что читатель этой Энциклопедии будет не прежний интеллигент повышенного интеллекта и образования, а новый, непохожий на старого: всякие представители т[ак] называемой] общественности, студент, учитель, кооператор, совслужащий и т. д. Из этого не следует, что надо сюсюкать, но не надо и излишних сведений предполагать у человека; коллекционеров нет, эстетов, библиофилов и т. п. почти нет. Желательно, чтобы в словаре был ответ на все вопросы, вызываемые современностью при чтении книг, газет, посещении музеев, выставок, театров и пр.
2. История менее важна, чем действенная современность; завтрашний день больше, чем вчерашний, который нужен главным образом лишь для понимания сегодняшнего и завтрашнего. Поэтому незначительные имена прошлого должны быть отброшены…»
20 июля умер Ф. Э. Дзержинский, «главком невидимого фронта».
Август. С. Д. Кржижановский — А. Г. Бовшек. Крым.
«Вчера произошла неожиданная и потому вдвойне радостная встреча: Грин — я… Узнав, что я намарал „Штемпель: Москва“, оживился и пригласил к себе…
В мастерской Максимилиана Волошина по утрам читал ему — с глазу на глаз — „Клуб убийц букв“ и прочел „Швы“. С радостью выслушал и похвалу и осуждение: мне еще много надо поработать над отточкой образа, — и если жизни мне осталось мало, то воли — много…»
Гости собирались на Пятницкой поздними вечерами. Тезавровские — после спектакля, Кржижановские — после вечерних занятий по художественному слову с учениками. Связь с Сигизмундом Доминиковичем почти наглухо закрыла для Анны Бовшек дорогу в театр. За спиной его называли политическим неудачником. Именно политическим — удивительным образом все его литературные поиски шли вразрез с курсом партии. Он не был оппозиционером в собственном смысле этого слова, просто, по собственному выражению, всегда шагал не в ногу. И не любил ходить в строю.
Сигизмунд Доминикович родился на Украине, где его отец работал управляющим на сахарном заводе Рябушинского. Для семьи на этом закончилась сибирская ссылка. Иных средств к существованию родители не имели, и пани Фабиана, мать Сигизмунда, не могла претворить в жизнь свою мечту — учиться в Парижской консерватории. Всю жизнь она довольствовалась «бесконечным свиданием с Шопеном», по ее собственному выражению, проводя долгие часы за роялем.
О педагогической интуиции Кржижановских-старших свидетельствовало то, что они позволяли обожаемому сыну чуть не до двадцати лет оставаться в гимназии, не торопили с окончанием юридического факультета Киевского университета. Зато он в совершенстве овладел семью новыми и древними языками, литературой, теорией искусства, серьезно занялся философией. Обладал профессиональными познаниями в математике, астрономии, истории.
Когда Сигизмунд Кржижановский приедет в Москву, он станет желанным гостем в домах академиков В. Вернадского, Н. Зелинского, А. Ферсмана, С. Ольденбурга. О нем станут заботиться известные бактериологи Людмила Борисовна и Алексей Николаевич Северцовы. Это они выхлопочут ему первое и единственное московское жилье — комнатенку в шесть квадратных метров в квартире графа Бобринского на Арбате.
Эта «жизненная ниша» навсегда останется в памяти близких. Деревянная койка с волосяным матрасом. Письменный стол из некрашеного дерева с двумя ящиками — наследие какой-то заброшенной канцелярии. Кресло. Колченогое. С жестким сиденьем. На стенах — почти до потолка — полки с книгами. Сигизмунд Доминикович не мог себе позволить иметь все, что его интересовало или было нужно. Только самое необходимое. Самое безусловное.