Баллада о кулаке (сборник)
Шрифт:
Книги же были навалены грудами в беспорядке.
Сановник расположился на махоньком табурете по ту сторону кровати, и Змеенышу были видны только четырехугольная шляпа, поблескивающие глазки и породистый клюв, время от времени трепещущий ноздрями.
Лазутчику еще подумалось, что все это очень удобно для допроса: окна позади Государева Советника были затенены зеленым флером, а сам Змееныш сидел как раз на освещенной половине, за музыкальным столиком.
— Я слушаю, — тоном, не терпящим возражений, бросил воробей из-за кровати.
Змееныш Цай прикрыл глаза, сосредоточился и чужим голосом принялся
Медленно.
Внятно.
Слово в слово.
В столице Цай находился уже вторую неделю.
Еще в первый день, еле заставив себя уйти от страшного частокола, лазутчик отправился возобновлять старые связи. В Бэйцзине он бывал в последний раз лет эдак пятнадцать тому назад — а значит, можно было воспользоваться тогдашним именем, под которым его в ту пору знали здесь. Никого из прежних знакомцев не должен был удивить нынешний вид Змееныша. Постарел? Ну и что?! Мало ли отчего выпадает в жизни человеку сомнительное счастье выглядеть хуже, чем следовало бы? А в тех местах, куда побрел за пристанищем лазутчик, не было принято подробно расспрашивать о превратностях судьбы.
И к вечеру Змееныш «плюхнулся в тину».
В свое время ему довелось самовольно встрять в щекотливое дельце с подставной партией опиума-сырца и умудриться решить его без крови, к обоюдному удовольствию схлестнувшихся сторон. В результате умельцу-доброхоту было даровано почетное право тройного щелчка пальцами; всякий раз — наособицу. Первый раз — тайным знаком рыночного «бугра» Аня Захребетника, второй раз — личным щелчком Монашка У, главы «сидящих спокойно», третий же раз — с присвистом, как завещала Змеенышу Гиблая Доченька, негласная хозяйка всех столичных борделей, пережившая дюжину мужей.
После этого, когда в любой харчевне Бэйцзина против Змееныша обнажался нож, достаточно было воспользоваться почетным правом — и если забияка не исчезал сам после первого щелчка, то после третьего его тихо-мирно закапывали на заднем дворе.
Сейчас же лазутчик был уверен: он может лежать «в тине», даже не шевеля ухом, — в подобные схроны столичные сыщики не заглядывают, а привилегии отребья долговечнее милостей государя.
С рассеянной отрешенностью манипулируя иглами и мазями, Змееныш Цай знал: у него есть неделя, чтобы подарить самому себе восьмой день свободного и почти безболезненного передвижения. К концу этой недели он будет выглядеть дет на пятьдесят; после дня, во время которого надо будет успеть разобраться с порученным докладом, лазутчику может не хватить сил добраться до укрытия, но это и не важно.
Потому что до утра он скорее всего не доживет.
Змееныш Цай не боялся смерти; он и жизни-то не боялся.
Но судьба распорядилась иначе.
Ночью Змеенышу приснились мертвый детина-возчик с постоялого двора и Святая Сестрица. Покойник и лиса-оборотень злобно рычали и тянули к лазутчику когтистые лапы, но перед Цаем смерчем крутилась взбесившаяся мошкара, и неживая плоть обугливалась в мечущемся рое. Следующей ночью кошмар повторился, но с той разницей, что на руках возницы и оборотня появились знаки тигра и дракона. Клейменые руки разгребали тучи жалящего гнуса, сшибались, сталкивались и в конечном итоге передрались меж собой.
Третью ночь Змеенышу снился он сам. Посреди пустого двора, похожего на двор монастырской кухни в Шаолине, он стоял в очерченном круге, а мошкара замедляла свое движение и оседала к его ногам.
Цаю удалось поймать несколько мошек на ладонь и внимательно рассмотреть.
Это были меленькие иероглифы «цзин» и «жань».
«Чистое» и «грязное».
Со слюдяными крылышками.
Утром Змееныш проснулся бодрым, и эта невероятная, невозможная бодрость не покидала его до момента встречи с Государевым Советником — да и тогда не покинула.
Сейчас он выглядел, как много повидавший мужчина лет сорока с небольшим, изрядно седой, истощенный и замученный, но вполне годный для того, чтобы еще пожить всласть.
И Змееныш с испугом подумал, что это — жалованье.
Жалованье от неведомого нанимателя, властного над жизнью-смертью и пожелавшего приобрести для своих целей опытного лазутчика.
А жалованье, как подсказывал тот же опыт, нужно отрабатывать.
...Лазутчик замолчал, и в тот же момент прекратилось ровное шуршание кисточки по бумаге.
Доклад был переписан.
Оставалось только недоумевать, почему сановник разложил письменные принадлежности на кровати, а не на более подобающем для таких целей столе.
Тишина надолго воцарилась в кабинете.
Только мухи суматошно бились об оконный флер,
— Удивительно, — сказал Государев Советник и помахал лапкой в воздухе, — Воистину достойно удивления...
Змееныш скромно потупился. На самом деле он уже давным-давно стал равнодушен к похвалам, но люди, кому он передавал донесения, что называется, «из уст в чернильницу»... эти люди, невзирая на чин и положение, всегда восторгались памятью лазутчика.
На паркете обнаружился сучок, похожий на детскую ухмыляющуюся рожицу; Цай вспомнил сумасшедшую память Маленького Архата и вдруг понял — если Государев Советник сейчас похвалит лазутчика, то Змеенышу это будет неприятно.
Почему? В подробности лазутчик решил не вдаваться.
— Только сейчас я понял, почему толстый студент-стипендиат Бао, — неожиданно для Цая донеслось с той стороны кровати, — закончив с отличием Академию, не захотел остаться в Столице, взяв курс новых студентов. Ему сулили прекрасное будущее, звание академика-ханлиня, высокий чин в самом скором времени... «Нет, — сказал он мне, — я умею учиться, но не умею учить. И потом — дело надо крепко держать в руках, а это...» И не договорил. Тогда я не понял его. Что ж, всему свое время... жаль лишь, что поздно!
Змееныш почувствовал: пора удаляться.
Сановник не походил на человека, способного на откровенность с посторонним. Если у Государева Советника сейчас развяжется язык — впоследствии он пожалеет об этом и перестанет любить Змееныша, присутствовавшего при минуте слабости. Тогда уйти из Столицы незамеченным будет гораздо сложнее.
— Я похож на человека, откровенного с незнакомцами? — спросил Государев Советник.
На лице Змееныша не отразилось ничего.
Ему непросто далось спокойствие.