Банджо
Шрифт:
— Да, сэр, — сказал Белински.
— Ты начнешь работать в прачечной. Вместе с остальными из неисправимых.
— Да, сэр.
В прачечной их поджидал Рональд Гриздик, заместитель начальника тюрьмы; у него была лисья физиономия и пустые глаза. Его голос показался Белински знакомым.
— Не болтать, только работать, — сказал Гриздик. — Я знаю, что ты за тип, и я буду за тобой внимательно следить. Понял?
— Да, сэр.
— А как ты в сексуальном смысле? — Гриздик попытался смотреть прямо в глаза Белински. Но когда их взгляды встретились,
— Я думаю, нормально, — ответил Белински.
— А ты помнишь, что ты сделал с девочками? Расковырял им половые органы ножом?
— Это было давно и никогда не повторится, — сказал Белински осторожно. А про себя подумал, что теперь ему придется жить с чувством вины за несовершенное преступление.
— Ну, я имею в виду — кого ты предпочитаешь?
— Женщин. Но моя женщина там, на свободе, а я здесь. Вот и все.
— Понятно, — пробормотал Гриздик. — Ты когда-нибудь знал человека по имени Зирп?
— Нет.
— А человека по имени Гилпин?
— Нет, таких имен не припомню.
Рони Гриздик ухмыльнулся и подвел Чарльза Белински к огромному чану, наполненному грязной водой и серыми одеялами; над чаном поднимался пар.
— Тебе повезло. Тебе досталась эта штука. Вылавливаешь одеяла, одно за другим, после того как они проварились, выкручиваешь их, выжимаешь воду и развешиваешь.
— Понятно, сэр. — Белински взялся за длинную деревянную мешалку, похожую на весло; дерево совсем посерело, и от него отслаивались волокна.
Он мешал в котле, чувствуя, что все остальные заключенные в прачечной рассматривают и оценивают его. Но скоро его охватила невероятная усталость, затуманивавшая сознание. Однако руки его продолжали ворочать мешалкой в чане. Работа не останавливалась.
К Белински подошел обнаженный по пояс негр; могучие мускулы играли на широкой груди; лицо негра было изборождено шрамами, кожа блестела, словно он был изваян из отполированного черного дерева. Стоя совсем близко, он тихо сказал (в тюрьме Левенворт все заключенные говорили тихими голосами):
— Одеяла уже чистые. Их надо достать и выкрутить.
Белински чувствовал, что сейчас упадет. Семь месяцев в одиночке отняли у него все силы.
— Я сейчас упаду, — сказал он в пустоту.
— Если ты упадешь, тебя поднимут. Пинками.
Белински оперся на мешалку, собираясь с силами, которых, казалось, уже совсем не оставалось. Но он не должен упасть, и его не будут пинать ногами!
Прозвенел звонок.
— Перерыв на обед, — сказал негр, глядя на позеленевшее лицо Белински.
— Манна небесная, — пробормотал Белински, попытавшись улыбнуться и на мгновение закрывая глаза, чтобы произнести про себя молитву благодарения.
Он последовал за негром в огромную столовую, где тысячи людей выстроились в очереди к раздатчикам пищи, которых здесь называли “грабителями желудков”. Заключенные, работавшие в прачечной, сели за отдельный стол, каждый на своем месте, в соответствии со своим номером. Рядом стоял охранник. Они ели похлебку с хлебом. Кто-то из сидевших за столом — Белински не видел, кто именно и был даже в некотором роде рад, что не видел, — бросил ему кусок хлеба. Он съел свой кусок и этот дополнительный, как волк пожирает кролика.
Сидевшие за столом тихо переговаривались, и в их голосах было слышно сочувствие.
— Похоже, этот новенький совсем ослаб.
— Ага! Ослабнешь после семи месяцев одиночки.
— Семь месяцев? Это невозможно выдержать!
— Нет, точно! Мне сам Коули говорил. Его продержали в том гробу семь месяцев.
— Ставлю на кулек курева, что он долго не протянет.
— Да чего тут спорить! И так видно.
После еды в его глазах несколько прояснилось. Он осмотрелся: за столом сидело человек пятьдесят, черных, смуглых, желтых, краснокожих. А какого он цвета? Если бы он спросил у кого-то, ему бы сказали, что лицо у него цвета дохлой рыбы. Он вдруг понял, что только он и охранник — белые, а все остальные — цветные. Это наверное, должно было их сплачивать против белых.
Для Белински день прошел в наблюдении и выжидании. Заключенные, работавшие в наполненной паром прачечной, пол которой был постоянно залит водой, относились к нему с подозрением, считая что его подсадил к ним начальник тюрьмы, чтобы за мизерное вознаграждение докладывать об услышанном и увиденном. Может быть, его перевели из одиночного заключения за обещание быть стукачом.
Как только Белински почувствовал это настроение недоверия к нему, он задал себе вопрос: а что, собственно, они хотели скрыть? Незаконную игру в карты на деньги? Воровство? Незаконные передачи в тюрьму? Нет. Тут было что-то другое, значительно более существенное, какое-то скрытое движение, может быть, растущее недовольство, готовое разразиться взрывом. И он оказался в самой гуще этих настроений.
Они разговаривали друг с другом на смеси английского и испанского, применяя слова и выражения, известные только им. При этом они, казалось, едва шевелили губами. Их взгляды сдирали с него кожу.
Снова прозвенел звонок. На этот раз их кормили фасолью и хлебом. Хлеб был заплесневевшим, но Белински съел все до крошки. За столом царило напряженное молчание; заключенные ковырялись в жестяных тарелках, беспокойно возили под столом ногами; чувствовалось, что они сердиты и раздражены; ложки, противно скрипевшие по жести тарелок, казалось, тоже возмущались: разве это еда?
Когда заключенных стали разводить по блокам, Гриздик остановил Белински и приказал ему перейти в конец длинной цепочки людей, расходящихся по камерам. Передней стенки в камерах не было — вместо нее от пола до потолка подымались толстые стальные прутья, сквозь них были видны нары, на которых лежали и сидели черные, смуглые, желтые и краснокожие. Целая многонациональная страна, сотни и сотни каторжников, готовых на что угодно.
Белински отвели в другой блок камер — туда, где размещались белые.