Банкир-анархист и другие рассказы
Шрифт:
— Нет, мой дорогой друг. Никакой тирании я не создавал. Тирания, которая могла возникнуть вследствие моей борьбы против социальных условностей, не исходит от меня и создана была не мной. Она заключена в самих социальных условностях, к которым я не прибавил ничего. Кроме того, я и не мог и не собирался полностью уничтожить эти условности. Много раз я уже говорил и готов повторить снова — только революция может уничтожить социальные условности. Более того, даже наиболее совершенный процесс достижения анархизма, в частности — осуществленный мною, может лишь подчинить социальные условности, и подчинить их лишь в отношении того анархиста, который осуществляет этот процесс. Речь
— Хорошо… Допустим… Но посуди сам… Неужели ты хочешь сказать, что люди, которые являются носителями социальных условностей, не повинны в том, что эти условности влекут за собой тиранию?
— Именно это я и хочу сказать. Тирания происходит от социальных условностей, а не от людей, которые эти условности воплощают. Эти люди, скажем так, всего лишь средство, которым пользуются социальные условности, чтобы установить свою тиранию, как, например, нож, которым пользуется убийца… И я не думаю, что ты считаешь возможным искоренить всех убийц, уничтожив все ножи… Ты можешь уничтожить всех капиталистов во всем мире, но тем самым ты не уничтожишь капитал… Уже на следующий день, капитал продолжит строить свою тиранию, изменятся только средства — появятся другие люди. А вот если ты уничтожишь сам капитал — сколько после этого останется капиталистов?.. Понимаешь?..
— Да, пожалуй, ты прав.
— О, если бы ты и мог обвинить меня в чем-то, то самая большая, самая страшная моя вина была бы лишь в том, что я своей работой увеличил — всего на одну крупицу, не более того — действие социальных условностей. Но это было бы абсурдно, потому что тирании, которой я не должен был создавать, я и не создавал. Здесь, впрочем, есть еще одно слабое место — ситуация похожа на ту, в которой генерала можно обвинить в том, что он перенес театр военных действий на территорию своей страны, и тем самым пожертвовал своими людьми, чтобы добиться победы. Но — на войне, как на войне. Здесь превыше всего главная задача, остальное…
— Хорошо… Но есть и еще один аргумент… Истинный анархист хочет свободы не только для себя, но и для других… Насколько я понимаю — для всего человечества…
— Именно так. Но, как я уже говорил, для истинного анархиста есть только один верный путь — освободить самого себя. Я так и поступил, и сделал это в равной степени как для себя самого, так и для общего дела. Почему же другие — мои товарищи — не сделали то же самое? Если бы я им в этом помешал, это было бы преступлением с моей стороны. Но я ничего подобного не делал. Более того, я даже не скрывал от них того, как я вижу истинный путь к анархизму. Как только я обнаружил его, я рассказал о нем всем, кому мог. Сама природа этого выбора, этого пути не позволяла мне сделать больше. Что еще я мог сделать? Заставить их сделать правильный выбор? Даже если бы это было в моих силах, я не стал бы этого делать, потому что это означало бы, что я лишаю свободы других людей. А это противоречит моим идейным принципам, я анархист. Помочь им? Нет, этого я тоже не мог, и по той же самой причине. И никогда не помогал и не помогаю никому, потому что таким образом, я — по крайней мере отчасти — покушаюсь на свободу тех, кому помогаю. И это также — противоречит моим
— Ну да, понятно. Но ведь те, другие, не сделали того, что сделал ты, лишь потому, что были не столь умны, или, может быть, потому что не обладали столь сильной волей, или…
— Да, мой дорогой друг, но ведь это уже не имеет отношения к социальному неравенству, это неравенство, установленное самой Природой… А это уже к анархизму никакого отношения не имеет. Умственные способности и сила воли, данные тому или иному человеку, — это уже вопрос, в котором человек один на один с Природой; здесь социальные условности уже совершенно ни при чем.
Есть природные качества, которые, как можно предположить, извращены долгим пребыванием человека в среде социальных условностей, но это извращение затрагивает не характер тех или иных качеств, а способ их применения. Поэтому ни глупость, ни слабоволие не являются следствием социальных условностей. От последних зависит только то, как эти качества воплощаются. Отчего я и говорю, что это уже полностью во власти Природы, и от человеческой власти никак не зависит. Какие бы ни происходили социальные изменения, глупость и безволие все это не затронет, так же как не сделает меня выше ростом, а тебя ниже…
Не может быть… не может быть, чтобы в случае всех этих «товарищей» наследственная извращенность естественных качеств зашла так далеко, что достигла самых сокровенных глубин личностного устройства… Да, если человек рождается для того, чтобы быть рабом, если рабство для него — естественное состояние, вследствие чего он просто не способен на какое-либо усилие ради обретения свободы… Но в этом случае… в этом случае, какое отношение он имеет к свободному обществу, или вообще к свободе?.. Если человек рожден для того, чтобы быть рабом, свобода, будучи совершенно противоестественной в этом случае, станет для него — тиранией.
После этих слов возникла небольшая пауза. Затем я громко рассмеялся.
— И вправду, — сказал я, — ты анархист. Самый настоящий анархист, по всем статьям. Забавно. Это смешно даже после всего того, что я сейчас услышал. Сравнить тебя и тех анархистов…
— Мой дорогой друг, я уже сказал тебе, доказал тебе, и готов повторить… Разница здесь только в том, что они анархисты лишь в теории, я же анархист практикующий, они мистики, а я подхожу к делу, руководствуясь научными принципами, они — конформисты, а я — вступаю в сражение и освобождаю… Иначе говоря — они псевдоанархисты, а я — настоящий.
И после этих слов мы встали из-за стола.
Лиссабон, январь 1922 г.
Перевод АНТОНА ЧЕРНОВА
Декоративная хроника I
Обстоятельство вполне естественное — а именно, участие моих друзей — привело к тому, что вчера мне случилось познакомиться с доктором Боро из Университета Токио. Почти неоспоримая реальность его присутствия поразила меня. Я никогда не предполагал, что профессор Университета Токио может быть реальным — существом или хотя бы предметом.
Доктор Боро — немало усилий мне нужно приложить, чтобы назвать его доктором — явился передо мной в невероятно человеческом облике и как будто даже ничем не отличался от нас. Его появление было столь ошеломительным, что мои представления о Японии с трудом выдержали такое испытание. На нем был европейский костюм и в довершение всего еще и пальто, так что я вполне мог принять его за какого-нибудь заслуженного профессора из Лиссабона. И, наконец, на протяжении всей нашей беседы, которая продлилась два часа — он вел себя, как человек весьма осведомленный во всем, чего касался наш разговор.