Барская пустошь
Шрифт:
– Сколько дадут, - привычно ответил Ларион.
– Я бы и копейки не дал, - изрек приговор Генка.
Он еще раз критически оглядел этюд, недоверчиво покачал головой.
– Одного я не пойму… Чего тебя сюда потянуло? Ближе одуванчиков не нашел? Лес везде одинаковый, одуванчики одинаковые - хрена ты сюда болотом три версты ноги топтал?
– Сам ты везде одинаковый, - прервал приятеля Володька.
– У това краю только зайца встретить можно да еще барсука на росчищах. А тута в ухоже медведица бродит
– Так ее ж, медведицы, на картине не видать!
– Это тебе не видать, а мне очень даже. Вона лес какой сторожкий. Опять же у деревни луг в стежках, кто-нить да прошел, а тута цвет нетоптаный.
– Это мы сейчас исправим. Спускаться начнем - все перетопчем.
– Я те перетопчу! Вон туда пошли!
– Володька махнул рукой в сторону деревни.
– Ты же говорил, в березах у ручья сморчков много бывает.
– Ошибся. А вот на лесопосадках вдоль канавы строчки должны быть. Там доберем.
Глаза у Вовки раскосые, смотрят ласково. Так глядеть умеют только самые непутевые мужики. Улыбка добрая, а зубы остались через один, черные от табака и паленой водки. Когда Вовка в запое бриться забывает, бороденка растет клочьями. И какой проезжий татарин подарил новгородскому мужику свою внешность?
– этого и прабабушка не ответит. Вовкин бы портрет написать, да только позировать он не станет. Выцыганит на бутылку и пойдет куролесить.
Ларион улыбнулся благодарно и вернулся к этюду. Приближалось то время, ради которого он приходил сюда.
У весенней быстротечности есть одно дивное исключение: бесконечно длинные, за полночь тянущиеся вечера.
Осеннее предвечерье исполнено тревоги. Солнце еще порядком высоко, но лучи его напитаны грядущей тьмой. Чтобы такое написать, потребна не юоновская кисть, а Куинджи. Птицы примолкают, и лишь последний кузнечик отчаянно стрекочет. Что уж тут, все равно пропадать! Солнце торопится упасть, и едва оно сплющивается о горизонт, как землю поспешно заливает чернота. Неважно, что еще несколько минут край неба будет окрашен тяжелой закатной кровью, внизу уже ночь, молчаливая, не обещающая ничего, кроме прихода зимы.
Весной все не так. Даже самая полуночная тьма дрожит недремлющим светом. Ночь поет, гремит, свищет, стрекочет… всякое дыхание спешит восславить свою любовь. И все же, хотя никто в округе не спит, кроме разве что глухих человеческих существ, в мире царит ночь. Светло, да не видно; видать, да не разборчиво. Чудится, дразнится, кажется, мстится… Иной раз такое углядишь, что и сам не поймешь: было не было, видал или примечталось.
Подрамник с холстом, где «подходяще» изображены нетоптаные одуванчики, давно лежит в стороне, а на мольберте установлен другой, заранее подготовленный холст. Ларион едва ли не на ощупь смешивал краски, стараясь перенести на кусок холста то, чего сам толком не видел. Мерещится, чудится, блазнится, грезится…
Как краской передать непроницаемую прозрачность ночного воздуха? Для ремесленника тут нет вопроса: масло долой, берись за лак, пиши лессировками и все будет о’кей! Краска на лаке полупрозрачна и даст нужный эффект. Глубина будет настоящая - на полмиллиметра. А если нужно на полвселенной, тогда как? Моне лессировок не признавал.
Домой Ларион шел утром, наблюдая, как от прикосновения солнечных лучей разжимаются крепкие кулачки одуванчиков и махонькие земные солнышки глядят на небесного брата.
Бабушка уже встала и обряжалась по хозяйству: запаривала комбикорм поросенку и курам, козу выгнала побегать в заглохший сад. Дед еще спал, его вообще последнее время кидало в сон: и днем, бывало, приляжет, да и не один раз. Бабушка не ругалась: чего на старого шуметь - не мешает и ладно. А Лариона встретила воркотней: «Опять всю ночь гулял, непутевый? Иди, там тебе молока оставила на столе, пей, пока теплое».
Ларион прямо из банки выпил пол-литра парного козьего молока. Потом расставил мольберт и водрузил на него свою ночную работу. Отошел на шаг, разглядывая, что получилось.
Нет большего испытания для ночного пейзажа, чем выставить его на яркий солнечный свет. В едином мазке соврешь, и вся картина, которая в полумраке казалась ожившей сказкой, обратится в мазню, вместо темного света останутся умбра и сажа, нанесенные неверной рукой.
Ларион долго стоял, глядя на то, что просвечивало сквозь плывущую с картины ночь. Заскрипела дверь, бабушка, управившись с хозяйством, вышла в горницу, встала рядом с внуком, тоже пристроилась смотреть.
– На Барскую пустошь ходил?
Ларион молча кивнул.
– Оно и видно. Похоже нарисовал. Только крыша малость покруче была, на такую, как у тебя, зимами снега наваливать станет.
– Я думал, усадьба на холме стояла.
– Скажешь тоже… на юру дом ставить. Туточки она и стояла, в самый раз. Холмом ее от гнилого угла прикрывало, а на юру ветром из дома тепло выдует, дров не напасешься. Так что у тебя все, как надо, токо крыша кручей была.
– Погоди, - опомнился Ларион.
– Ты-то откуда знаешь, как там и что? Ты родилась, усадьба уже сгоревши была.
– Мама рассказывала, прабабушка Клава. Она в девчонках туда часто бегала. Ольга Юрьевна там жила, добрая барыня. Она у мамы землянику покупала, малину лесную. Однажды попросила цветов нарвать, луговых. Мама-то расстаралась, цвет к цветку сложила плотно. А Ольга Юрьевна ей говорит: «Нет, милая, так только венки плетут». Цветочки все расшебуршила, чтобы каждый по себе красовался, и травок полевых, кукушкиных слезок добавила. У травы стебельки надо подлиньше, чтобы цветам не мешало, а поверху было.