Барышня Эльза
Шрифт:
— Одиннадцать тысяч, старина, одиннадцать тысяч!
— Черт возьми, это, конечно… Ну и что же ты собираешься?.. — Он умолк. Взгляды их встретились, и лицо Богнера просветлело. — Ты, наверное, пойдешь к своему дяде?
Вилли закусил губы. «Как он назойлив! Бессовестный!» — думал он про себя, еще немного — и он бы сказал это вслух.
— Прости, это меня не касается… Более того, я даже не имею права заговаривать об этом: ведь я в известной степени виноват… да, конечно… Но если бы ты попытался, Касда… Двенадцать тысяч или одиннадцать — твоему дяде совершенно все равно.
— Ты с ума сошел, Богнер. Я не получу ни одиннадцати тысяч, ни двенадцати.
— Но ты же пойдешь к нему, Касда!
— Не знаю…
— Вилли…
— Не знаю, — нетерпеливо повторил
Он отстранил его и побежал вниз по лестнице.
Двенадцать или одиннадцать — совсем это не все равно. Как раз из-за одной тысячи все и может сорваться! А в голове у него гудело и гудело: одиннадцать — двенадцать, одиннадцать — двенадцать, одиннадцать — двенадцать! Впрочем, он решит этот вопрос не раньше, чем предстанет перед дядей. Его решат сами обстоятельства. Во всяком случае, он поступил глупо, что вообще позволил Богнеру задержать себя на лестнице и назвал ему сумму. Какое ему дело до этого человека? Он — его товарищ, да, но настоящими друзьями они никогда не были! Неужели теперь его судьба неразрывно связана с судьбой Богнера? Какая чепуха! Одиннадцать — двенадцать, одиннадцать — двенадцать. Двенадцать, быть может, звучит лучше, чем одиннадцать, быть может, эта цифра принесет ему счастье… Быть может, именно потому, что он попросит двенадцать, произойдет чудо. И всю дорогу от Альзерских казарм до старинного дома в переулке позади собора святого Стефана он раздумывал над тем, попросить у дяди одиннадцать или двенадцать тысяч гульденов — как будто от этого зависела удача, как будто от этого в конце концов зависела его жизнь.
Он позвонил, дверь открыла пожилая женщина, которой он не знал. Вилли назвал свое имя.
Пусть дядя — а он племянник господина Вильрама — простит его: речь идет о чрезвычайных обстоятельствах, и он ни в коем случае не задержит его надолго.
Женщина, сначала весьма сдержанная, удалилась, повернулась удивительно быстро с более приветливым видом, и Вилли — он глубоко вздохнул — был тотчас же пропущен к дяде.
Дядя стоял у одного из двух высоких окон. На нем был не халат, похожий на хламиду, в котором Вилли ожидал его увидеть, а хорошо сшитый, но несколько поношенный светлый летний костюм и лакированные полуботинки, утратившие свой глянец. Он приветствовал племянника широким, хотя немного усталым жестом.
— Здравствуй, Вилли. Очень приятно, что ты наконец снова вспомнил о своем старом дяде. Я думал, ты меня уж совсем забыл.
Ответ напрашивался сам собой, и Вилли хотел было сказать, что последнее время дядя не принимал его и не отвечал на его письма, но он предпочел выразиться осторожнее:
— Ты живешь так замкнуто, что я не знал, приятно ли тебе будет меня видеть.
Комната нисколько не изменилась. На письменном столе лежали книги и бумаги, зеленый занавес, закрывавший книжные полки, был наполовину раздвинут, и из-за него виднелось несколько старых кожаных переплетов. Над диваном, как и раньше, висел персидский ковер, на диване лежали маленькие вышитые подушечки. На стене висели две пожелтевшие гравюры, изображавшие итальянские пейзажи, и фамильные портреты в тусклых позолоченных рамах. Портрет сестры по-прежнему стоял на своем месте на письменном столе обратной стороной к Вилли — он узнал его по контурам и рамке.
— Ты не присядешь? — спросил Роберт Вильрам.
Вилли стоял с фуражкой в руке, при сабле, вытянувшись, словно на рапорте. Однако начал он тоном, не слишком соответствовавшим его выправке:
— По правде говоря, милый дядя, я, быть может, не пришел бы и сегодня, если бы не… Одним словом, речь идет об одном очень, очень важном обстоятельстве.
— Что ты говоришь? — заметил Роберт Вильрам дружески, но без особого участия.
— Во всяком случае, очень важном для меня. Одним словом, сразу же скажу начистоту: я сделал глупость, страшную глупость. Я… играл и проиграл больше, чем у меня было.
— Гм, видимо, это даже больше, чем глупость, — сказал дядя.
— Это легкомыслие, — подтвердил Вилли, — непростительное
Роберт Вильрам сочувственно покачал головой, но не сказал ни слова. Тишина в комнате становилась невыносимой, поэтому Вилли заговорил опять. Он торопливо рассказал о всем пережитом вчера. Он поехал в Баден, чтобы навестить больного товарища, но встретился там с другими офицерами, добрыми знакомыми, они и уговорили его сыграть партию в карты. Сначала все было вполне добропорядочно, а потом постепенно начался дикий азарт, и он уже ничего не мог поделать. Партнеров он лучше называть не будет, за исключением одного, того, кому он задолжал. Это некий господин Шнабель, крупный коммерсант, южноамериканский консул, который, к несчастью, завтра утром отправляется в Америку. В случае если долг не будет уплачен до вечера, он грозится сообщить полковому командиру.
— Ты понимаешь, дядя, что это значит, — заключил Вилли и вдруг бессильно опустился на диван.
Дядя, глядя на стену поверх Вилли, по-прежнему ласково спросил:
— О какой же сумме, в сущности, идет речь?
Вилли снова заколебался. Сначала он все-таки хотел прибавить тысячу гульденов для Богнера, но потом вдруг подумал, что именно этот маленький привесок может погубить все дело, и поэтому назвал лишь ту сумму, которую был должен сам.
— Одиннадцать тысяч гульденов, — повторил Роберт Вильрам, покачав головой, и в голосе его прозвучало чуть ли не восхищение.
— Я знаю, — быстро заговорил Вилли, — это целое небольшое состояние. И я вовсе не собираюсь оправдываться. Это было низкое легкомыслие, но, мне кажется, первое в моей жизни и уж конечно последнее. И я не могу сделать ничего другого, как поклясться тебе, дядя, что я до смерти больше никогда не притронусь к картам, что суровой и примерной жизнью я постараюсь доказать тебе свою вечную благодарность, что я готов… что я торжественно обещаю раз и навсегда отказаться от всех претензий, которые могли бы возникнуть из нашего родства, если только ты на этот раз… ты на этот раз, дядя…
Если до сих пор Роберт Вильрам не проявлял видимого беспокойства, то теперь он заметно заволновался. Сначала, как бы обороняясь, он поднял одну руку, затем другую, словно этим выразительным жестом хотел принудить племянника замолчать, и вдруг необычно высоким, почти пронзительным голосом прервал его:
— Очень сожалею, искренне сожалею, но я, при всем желании, не могу тебе помочь.
И не успел Вилли раскрыть рот, чтобы возразить ему, как он добавил:
— Совершенно не могу помочь; все дальнейшие слова излишни, поэтому больше не трудись.
И он отвернулся к окну.
Вилли сначала был словно громом поражен, но потом сообразил, что он ни в коем случае не мог надеяться на успех с первой попытки, и поэтому начал снова:
— Я ведь не строю себе никаких иллюзий, дядя, моя просьба — бесстыдство, беспримерное бесстыдство. Да я никогда и не отважился бы обратиться к тебе, будь у меня малейшая возможность достать деньги иным путем. Но ты только поставь себя на мое место, дядя. У меня на карте все, все, а не только моя военная карьера. Что мне еще делать, на что еще я могу рассчитывать? Я больше ничему не учился, ничего больше не умею. Да я и не смогу вообще жить, если меня уволят… Как раз только вчера я случайно встретился с одним бывшим товарищем, который тоже… Нет, нет, лучше пулю в лоб! Не сердись на меня, дядя. Ты только представь себе все это. Отец был офицер, дед умер в чине фельдмаршал-лейтенанта. Боже мой, я не могу так кончить! Это было бы слишком жестоким наказанием за легкомысленный поступок. Ты же знаешь, я не игрок. И у меня никогда не было долгов — даже за последний год, когда мне частенько приходилось туго. И я никогда не поддавался, хотя ко мне не раз приставали. Я понимаю — сумма огромная! Наверно, даже у ростовщика я не раздобыл бы столько денег. А если бы и раздобыл, что бы из этого вышло? Через полгода я должен был бы в два раза больше, через год вдесятеро и…