Башня вавилонская
Шрифт:
Полковник смотрел, как в его кабинет входит букет черных императорских хризантем, блестящий, шуршащий, изысканный, настолько прекрасный, что вся упаковка, все слои и слои яркого шелка, жесткая золотая подарочная лента, завязанная угловатым бантом и блестящая металлом на сгибах, все это как бы отсутствовало, отодвинулось в сторону, в иное измерение на шаг позади нашего, а здесь, по-настоящему здесь, жили только сами цветы и прозрачный запах осени.
— Анаит Гезалех, — сказали Цветы, — я рада быть вашей гостьей.
Ладонь была
Положенные слова полковник произносил механически. Двигался — не отдавая отчета. Но все, конечно, происходило правильно.
Какое-то пространство и время спустя он снова сидел за столом и слушал Анаит Гезалех, инспектора высших учебных заведений при неважно чем, неважно кого, неважно какого… и не слышал ни единого слова. Речь Цветов, тонкие трубочки акцентов и интонационных конструкций. Мысль записать, засушить, отдать студентам как препарат казалась почти кощунственной. Впрочем, вся их профессия и есть кощунство.
Даже если бы слова «помощь при реконструкции», «высокая ценность Новгородского филиала», «традиции», «перспективы» имели какой-то смысл, этот смысл — ядовитый, предательский, трупный — распался бы в радужную пыль просто под воздействием Их голоса. Мировой Совет Управления пытался убить свою лучшую школу, но это не имело отношения к Цветам.
— Доктор Гезалех, — полковник читал личное дело инспектора, но личное дело, как всегда, не содержало самого главного, — я бесконечно счастлив, что к нам направили именно вас. И одновременно я очень огорчен. Потому что проект так называемой реконструкции я одобрить не могу.
«Конечно, от вас требуют многого, — говорят Цветы. Не словами, слова там какие-то другие, — но подумайте о том, что уже случилось, что могло случиться. Пострадали люди, могло пострадать очень много людей. Нужно что-то делать. Что-то делать вместе.»
Хочется, чтобы так было всегда. Солнечный день, цветные переливы на стеклах, теплое дерево, высокая, очень белокожая, очень темноглазая женщина по ту сторону стола.
— Упущения, конечно же, есть. И были. И главная их причина — нехватка персонала, — говорит полковник. — С самыми лучшими реформами, с самыми лучшими намерениями, нельзя добиться ничего… если у вас пятнадцать человек в семинарской группе и по шесть студентов на куратора. И это — по профильным направлениям. Это и правда стыд и позор и заявки на сей предмет я начал писать задолго до того, как сел в это кресло. Просто раньше я писал их как заведующий кафедрой тактики, а теперь пишу как первый проректор…
Полковник сыплет цифрами, объясняет, выстраивает связи. Эти негодяи так легко могли бы уничтожить филиал. Просто найти у кого-то из учащихся что-нибудь тяжелое, высоко инфекционное — и объявить карантин. Ни он, ни преподаватели, никто и не заподозрил бы подвоха, пока в почтовом ящике не обнаружилось бы уведомление об отставке в связи с реорганизацией… Но действовать так, значит привлекать внимание. Внимание — это пресса, возможное расследование, шум. Они боятся света. Они захотели, чтобы он стал соучастником. Ошибка.
— Я уверен, что, понаблюдав за нашей работой, вы убедитесь, что у филиала множество проблем, но это вовсе не те проблемы, что кажутся первоочередными Мировому Совету. — Полковник встает, обходит стол.
— От вас, доктор Гезалех, — какие вкусные готские фамилии сохранились в Крыму, старые, плотные, черней местного вина, — у нас нет секретов. Вы наша дорогая гостья, смотрите, что хотите. Я уже озаботился тем, чтобы вам подготовили чип, открывающий для вас все двери и системы в пределах периметра.
Цветы слегка наклоняют голову, вопрос не слышен, но виден.
— Что же касается случая, который, как я понимаю, послужил питательной культурой для… опасений, то я как раз за пять минут до вашего визита связался с молодым человеком, которого прочат в свидетели обвинения. И, надеюсь, сумел пробудить в нем, если не совесть, что было бы чудом, то хотя бы чувство ответственности, которое мы здесь все же сумели ему привить. Так что ни о чем не беспокойтесь.
Провожая гостью до двери, он жалел, что при прощании уже не принято целовать руку.
— Я буду рад видеть вас — и услышать любые вопросы.
— Я непременно воспользуюсь этим, полковник Моран, — смеются Цветы.
И — это обман зрения, горькая профессиональная паранойя — на мгновение ему кажется, что из центра нежного печального букета поднимается на мгновение небольшая точеная голова на очень длинной шее. И исчезает снова.
— Т-сссс… — сказал Дьявол, прикладывая палец к губам. — Не надо его сейчас отвлекать.
Нечистая сила растеклась по дивану наискось, свесив ноги через подлокотник, была бледна и выглядела так, словно только что собственноручно двигала трактор. Настоящий правильный трактор. С непривычки. В одиночку.
Судя по слегка взвинченному, но деловому, то есть, играющему на чужих ощущениях, ожиданиях и желаниях, голосу из-за двери, отвлекать действительно было не надо. Судя по холодноватым, пустым и светлым провалам в этом голосе — как после чрезмерного всплеска эмоций, — ужене надо.
Еще там скрипел Анольери, шуршала бумага в принтерах, трещали клавиши, шипел под кипятком растворимый кофе, гудели низко провода, тоном выше гудели голоса. Рагу бурлило — но она слышала, кто мешает в котле большой ложкой. Насколько уверенно.
Здесь, в холле, пахло холодной пылью.
— И что вы опять?.. Что? — она по-прежнему говорила как винландка, прожившая несколько лет в столице среди всякого отребья, а он на чистейшем, потустороннем континентальном, и это создавало в беседе нестерпимые зазоры.