Башня. Новый Ковчег 2
Шрифт:
— Лена!
Пашка слышал в голосе отца просящие нотки. Он хорошо знал их. Отец словно пытался сказать: остановись, ничего не говори, молчи. Но это было бесполезно. Когда мать несло, она выплескивала всё, швыряя отцу в лицо и то, что было правдой, и то, что правдой никогда быть не могло.
— Пашки тоже дома никогда не бывает. Как бездомный по всей Башне шатается…
— Лен, да ты сама подумай. Ты ж всех его друзей от дома отвадила!
— Друзей? Каких друзей, Гриша? Девчонку
— Ты, наверно, что-то путаешь, — в словах отца зазвенела сталь. — Путаешь с тем миром, из которого вышли твои родители…
— Нет, Гришенька, — зло перебила мать. — Это ты путаешь. Если бы твоему драгоценному Ровшицу, которому ты так усердно служил, не захотелось всё изменить, поставить с головы на ноги, Паша сейчас рос бы на самом верху, в одной из верхних квартир, а не в этой убогой коробке, и ему бы даже в голову не пришло мотаться по этажам в компании приятелей-плебеев.
Мать заплакала.
Пашке было не жалко её. Всё, что она говорила: о Борьке, об Анне, даже об их квартире, которую она так презрительно именовала коробкой, всё это, хоть и было отчасти правдой, но только очень уж злой и какой-то однобокой что ли.
Отец подошёл к матери. Пашка слышал его тяжёлые шаги, слышал, как он придвинул стул, сел.
— Лена, Лен… не надо, успокойся. Чёрт, да что с тобой? Что? Когда я женился на тебе, ты же была совсем другой. Простой, веселой… Ленушка… А сейчас ты… — отец замолчал, подбирая слова.
— Дура я была, — от крика матери Пашка вздрогнул, ещё больше зарываясь лицом в подушку. — Молодая и глупая. Поверила тебе. Думала, раз уж ты такой у новой власти выдвиженец, так хоть имеешь право на что-то больше, чем вот на это. Но ты ж у нас бессребреник, главный инженер, а прозябаешь, как мелкий чиновник на пятнадцатом уровне.
Мать ткнула отца этим пятнадцатым уровнем словно чем-то позорным, хотя это был всего лишь последний, нижний уровней из всех Поднебесных, и для большинства других жителей Башни — недосягаемая мечта.
— Лена, — Пашка слышал, как отец поднялся. Тихо охнул стул, скрипнул ножками по полу. И голос отца был таким же тихим и отчётливым, со звонкой, дробящейся на миллион колких осколков яростью. — Как же ты сейчас похожа на свою мать. Ты… эх...
И снова тяжёлые отцовские шаги. Уже в прихожей, у двери.
— Уходишь? К этой своей? Давай катись. Хоть насовсем. Хоть разведись.
— Разведусь, — голос отца не предвещал ничего хорошего. — Разведусь и Пашку заберу.
— Да кто тебе позволит?
— Заберу! — мрачно пообещал отец. — Павла тебе не оставлю, не дам вам с матерью испортить парня и не надейся.
Звук громко хлопнувшей двери саданул по вискам…
Почему именно это детское воспоминание было таким ярким и болезненным, Павел не мог сказать. Но каждый раз, когда оно всплывало в памяти, он почти физически ощущал тот страх, который испытывал, когда ему было тринадцать.
Тогда он очень боялся, что отец приведёт угрозу в исполнение. Отношения родителей зашли в тупик, из которого они похоже и сами не знали, как выбраться. Семья распадалась на части, и ни мать, ни отец уже даже не пытались ничего починить. Мать всё чаще повышала голос, да и отец не оставался в долгу, срывался на крик и уходил, хлопая дверями так, что вздрагивали стены. И причиной этому была даже не та молодая женщина, которую отец бережно обнимал за плечи на скамейке в саду. Причина была в другом. В прошлом его родителей, о котором они не говорили, но которое лезло из всех щелей, выпячивалось, нагло и бесцеремонно.
Григорию Савельеву было уже тридцать восемь, когда он сделал предложение милой и интеллигентной девушке, Лене Ставицкой, которая была моложе его на шестнадцать лет. Это уже само по себе было не совсем правильно, но для любви время и место выбираем не мы. Сейчас Павел уже знал это. Как и то, что даже самое яркое, вспыхнувшее ослепительной звездой чувство не всегда получается пронести по жизни, не разбив, не испортив, не разбавив ядом измен, обид и завышенных ожиданий.
Разница в возрасте лишь усугубляла ту пропасть, которая разделяла родителей Павла с самого начала. Отец был с нижних этажей, а мать родилась и выросла наверху. Дед, Арсений Ставицкий, и при старой, и при новой власти занимал высокое положение, а происхождение бабушки, Киры Алексеевны, в девичестве Андреевой, было и завидным, и опасным одновременно — она была дочерью одного из организаторов проекта «Башня», тех, кто вложили свои деньги, обеспечив тем самым не только спасение своих семей, но и их комфортное существование. Комфортное, ровно до того момента, пока безжалостная волна революции не смела всё на своем пути. Или почти всё…
Отца Павла у Ставицких не любили. И не только не скрывали этого, но и всячески подчёркивали. Дед, пока был жив, ещё пытался сохранять нейтралитет, а вот бабка… Павел и сейчас не мог отделаться от неприятного чувства, вспоминая Киру Алексеевну Ставицкую. Высокая, царственно-надменная, с узкой прямой спиной, тонким, нервным лицом и небрежной улыбкой, которой она каждый раз одаривала его при встрече. Павел не помнил, называл ли он её когда-либо бабушкой. Наверно, нет. Он её вообще никак не называл, предпочитая обходиться безликим «вы», чем приводил мать в глухое раздражение. Будучи совсем маленьким, он пытался, конечно, но эта женщина была чужой, из чужого мира, куда по какой-то нелепой случайности сначала занесло отца, а теперь и его, Павла.
Кира Алексеевна, понимая это, смотрела на внука со смесью недоумения и жалости, скорее терпя его, чем любя. Иногда морщилась и быстро говорила, глядя на него и качая головой:
— Савельевская порода. Твердолобая…
И мать, вслед за его высокомерной бабкой, тоже смотрела на Пашку с жалостью и лёгкой брезгливостью, словно удивлялась, как это у неё смог получиться такой сын… чужой породы.
… Елена Арсеньевна, всегда всем недовольная — сыном, мужем, всей их жизнью, — в доме Ставицких, в огромных и светлых апартаментах на одном из самых верхних уровней, оживала и веселела. Сеть мелких морщинок, которые Пашка привык видеть на её лбу, разглаживалась, и мать становилась моложе, словно стряхивала с себя десяток лет, которые давили на неё, заставляя горбить плечи.