Баязет
Шрифт:
– Ой… Никак и меня, господи Сусе?..
Когда за ним пришли, Кирюха лежал ничком в пыли, среди битых кусков штукатурки, от боли тихо скреб пальцами мусор вокруг себя и на все вопросы отвечал одно:
– Хосподи Сусе… Хосподи Сусе…
Он был тяжело ранен в живот. И все жалели о нем: кто знает, может быть, этот замухрыжистый парень спас огнем своей пушки не одну сотню людских жизней?
Потресов ночью пришел навестить его. Снял со своей груди крест и прикрепил его к рубахе Кирюхи.
– Спасибо, сынок, – сказал он и, обтерев пропахшие
В ответ Кирюха разлепил глаза, слабо шепнул:
– Хосподи Сусе… До матки хочу… В дерёвню ба…
Персы продолжали свою работу, ничем другим не интересуясь, ничего не требуя. Даже по ночам в их шатре не умолкал ровный гул и скрябанье железа по камню. Но когда им предложили воды, добытой при вылазке к реке, они брезгливо отказались: в воде, ставшей за эти дни мутновато-желтой, уже плавали черви…
Сивицкий велел эту воду процеживать через марлю, пропускать через ящик с песком, сдабривать квасцами, уксусной кислотой, спиртом, нашатырем – чем угодно, только не пить ее в естественном виде. Это исполнялось, конечно, в пределах госпиталя, но в осажденной крепости были свои законы, законы неистовой, сводящей с ума жажды, и эту воду многие пили как она есть.
– Господин комендант, – обратился врач к Штоквицу, – не желая пугать вас, все-таки предлагаю начать рытье большой братской могилы в подземелье: скоро будет много покойников. Здесь мы с вами бессильны…
Около трех часов ночи Сивицкий наконец-то мог распрямить спину и отбросить окровавленный корнцанг.
– Фу, – сказал он, – дали вы мне работы с этой вылазкой.
Но санитары вскоре втащили еще одного солдата, участника вылазки. Сильно посеченный ятаганами, он спасся чудом и, выждав темноты, сам приполз обратно в крепость.
– Эк тебя обтесали, братец, – сказал Сивицкий, срывая со спины солдата кровавые ошметки рубахи.
В своей практике работы на восточных фронтах капитан уже не однажды встречался с такими порезами, почти правильными и глубокими, сделанными в порыве жестокости.
Аглая не выдержала и отвернулась:
– Какой ужас!
– А вы не морщитесь, – ответил Сивицкий. – Это страшно только смотреть. Ятаган по сравнению с русским штыком – оружие весьма слабое, и раны заживут очень скоро. А ты, братец, – обратился он к солдату, – видать, хихикал от щекотки, когда на тебе такой узор выводили?
– Да нет, ваше благородие, – смутился герой, – коли по совести сказать, так я мертвяком прикинулся. Иначе бы мне несдобровать. Нас-то, лежачих, – рассказывал он, морщась от йода, – турки словно капусту мельчали, только в бочку не солили. Кажись, и не злится басурман, а так себе, знай режет, да режет, пока всего в плахты не иссечет.
– Это они умеют, хлебом не корми, – сказал Сивицкий, очищая порезы. – А ты на войну по своей воле пошел или взяли?
– А как же, ваше благородие. Мы яснополянские, по Тульской губернии состоим. Наш барин-то, граф Толстой,
– Больно? – спросил Сивицкий.
– Притерпелось уже. Не так чтобы…
Сивицкий взял операционную иглу – велел солдату отвернуться:
– Лежи смирно. Я тебе вот зад сейчас заштопаю, домой прибежишь с войны – и жена не узнает.
Острые лопатки солдата мелко тряслись:
– Ой, не смешите меня, ваше благородие. Как засмеюсь – так больно…
Китаевский подошел к столу:
– Александр Борисович, я закончу солдата, а вы пройдите к Пацевичу, с ним что-то нехорошее… Кажется…
– Что вам кажется?
– Конец, кажется…
Сивицкий сначала прошел в свою клетушку, отыскал окурок цигарки и с жадностью дососал его до остатка. Что ж, у них могли быть столкновения по службе, они могли не любить один другого, но сейчас, как врач, он сделал все для спасения жизни полковника.
Да, полковник умирал.
– Вы что-нибудь хотите? – спросил его Сивицкий.
– Нет, – вразумительно ответил Пацевич. – Мне сейчас хорошо… Я уже близок к истине.
– Но я не Пилат, а вы не Христос, – улыбнулся врач.
– Я… заслужил презрение, – сказал Пацевич. – Так?
– У меня нет презрения к людям, которых я лечу, – ответил Александр Борисович и заботливо поправил на полковнике одеяло.
Пацевич помолчал, улыбаясь с закрытыми глазами.
– Вы, – неожиданно спросил он, – когда-нибудь были на Волыни?
– Был. Да, был.
– Тогда вы знаете… это:
Плыне, Висла, плыне,По польской крайне,А допуки плыне…– Да, я помню, – сказал врач, – «Польска не загине…». Я, помню, был еще молод, хотя и тогда мундир сидел на мне мешковато. И я помню плошки на улицах, танцы в тесных цукернях и песни юных паненок… Все это было давно, и тогда я был влюблен. Кажется, единственный раз в жизни!
Он пожал тяжелую руку Пацевича и оставил его.
Смерть встала на караул, торопя время, у изголовья полковника на восходе солнца. Был еще ранний час, и не остывшая за ночь крепость торжественно молчала. Адам Платонович пожелал видеть своих офицеров, и они, еще заспанные, грязные, зачумленные, собрались кружком возле умирающего, сняли фуражки.
– И вы, Некрасов? – слабо удивился Пацевич.
– И я…
Первые лучи солнца осветили паутину углов. Где-то за окном, радуясь наступлению дня, чирикнула птица.
– Вот и все, – сказал Пацевич.
Офицеры понурили головы. Ватнин отцепил от пояса фляжку, поднес ее к губам полковника:
– Ваше высокоблагородие, хлебните на дорожку…
– Не надо, – отвел его руку полковник. – Черви!
– Это не вода, ваше высокоблагородие. Малость я тут раздобылся по знакомству. Хлебните с донышка!