Баймер
Шрифт:
Правда, он сам не пишет ручкой, но его пишущая машинка простая, без модных наворотов, механическая, а один друг пообещал вообще достать ему пишмашинку начала века: высокую, угловатую, похожую на кареты прошлых веков.
Никанорский едва не прыгал от счастья, представляя себе, как будет касаться клавиш, освященных десятилетиями, тех самых клавиш, которых до него касались десятки и даже сотни людей, которые хранят тепло их рук, сердец, душ и, возможно, частицу их самих!
После долгой и мучительной борьбы… а самая мучительная борьба всегда с самим собой, так как силы обычно равны, он все же твердо решил позвонить Горецкому и с достоинством отказаться, но обнаружил, что идет по темным аллеям, вдыхает
Всякие там бездушные люди носят с собой мобильники, уроды, не понимают, насколько важно для чувствующего человека уединение и покой, когда сердце наполняется блаженством Мироздания, Высшим Незнанием Вселенской Души, катарсисом и катехезисом Сверхзнания Дознания Разума!
Дом, где живет Горецкий, чернеет на фоне звездного неба. С этой стороны окон не видно, но в это время Горецкий не спит, он тоже сова, можно зайти и высказать ему все в глаза, пристыдить, напомнить о высокой роли искусства.
Все больше и больше накаляясь, Никанорский перешел улицу в неположенном месте, выказав протест против машинизации и урбанизации, что калечит душу человека, и поспешил к подъезду, донельзя довольный, что на шоссе машин в это время суток в видимом диапазоне не оказалось, и протест протек без дрожи в коленках и суетливой жажды перебежать на ту сторону как можно быстрее.
Лифт взметнул на десятый этаж, створки угодливо распахнулись. Никанорский метнулся к обитой темной кожей двери, сердито позвонил долгим требовательным звонком. За дверью не послышались тотчас же шаги, и Никанорский настойчиво вдавил палец в кнопку и ждал, слушая, как по ту сторону двери трещит настоящий звонок – злой, требовательный, а не всякие там мелодичные переливы, слушая которые не вскакиваешь с трепещущим сердцем.
Он жал на кнопку целую минуту, пока сообразил, что за это время уже и мертвый бы проснулся, вскочил, подбежал бы к двери и смотрел на него испуганно в глазок.
– Черт, – сказал он раздраженно. – По бабам, что ли, шастает?.. К которой, интересно…
Потоптался злой, что так промахнулся, а руки уже вытащили из внутреннего кармана пухлый блокнот, ручку «Паркер», чье золотое перо обладает изумительной способностью выдавать нити разной толщины, вплоть до исчезающе паутинных, быстро и четко начертал: «Заходил, но тебя черти унесли! Приходил сказать, что участвовать в дурацкой игре не буду! Роланд».
Записку прикрепил к двери, там такие плотно прилегающие полоски кожи, как будто дизайнеры предусматривали, что под них будут совать записки, конверты, квитанции, штрафы. Отошел, оглядел, все видно четко, прямо перед глазами, Горецкий сразу же увидит, как только откроются двери лифта. А пока будет доставать ключи, то и прочтет…
Как назло, лифт оказался занят, ходит где-то между вторым и шестым, будто лица кавказской национальности тайком вывозят следы преступной деятельности, а когда Никанорский извелся и уже готов был спускаться пешком, красная кнопка наконец-то потемнела. Вообще-то он ненавидел лифты, как всякое порождение машинной цивилизации, но пешком еще хуже: это ж на каждом этаже через засранные старой мебелью лестничные площадки, мимо ящиков, мешков, мусора, грязных мисок для бродячих собак и – мать их перемать! – кошек, через облака смрада, чада…
На улице свежий ночной воздух опахнул лицо, грудь, но мысли не стали спокойнее, а как будто в горящий очаг дохнули кислородом: взвихрились, пошли по кругу еще ярче, интереснее, злее, а доводы против баймы начали выстраиваться в просто убийственную обойму.
Пусть прочтет, мелькнула мстительная мысль. Увидит, что я не поддался на меркантильные соображения. Есть нечто выше, друг Горацио, чем меркантильность. Поэзия, искусство – выше! А ты прочти мои чеканные строки…
Перед глазами всплыла записка, начертанная его красивым почерком, он повторил слова снова и снова, потом задумался. Вообще-то можно было бы и ярче. Когда-то все его записки, дневники, школьные тетради – все станет плодом пристальнейшего изучения сотен филологов, лингвистов, специалистов по высокой литературе. Будут созданы институты и академии, которые будут толковать каждую его строку, каждый образ, как вот сейчас больше миллиона высокопрофессиональных специалистов кормятся на Шекспире и около ста тысяч – на Пушкине. Когда в их руки попадет эта записка, они будут поворачивать ее так и эдак, толковать, строить предположения, ибо про нелепую затею Горецкого никто и знать уже не будет, а вот его слова начнут трактовать самым удивительным образом…
– Заходил, – повторил он вслух, – но тебя черти унесли… Приходил сказать, что участвовать в дурацкой игре не буду… Роланд… Гм, слово «черти» поставил зря. Могут быть проблемы с религиозными конфессиями. Они все не любят упоминать черта, как и, скажем, шестьсот шестьдесят шесть или всякие там… Да и вообще как-то суховато получилось. Могут подумать, что я – профессионал, который от и до – поэт, а в остальное время – просто человек. Нет, дорогие потомки, поэт – это не профессия, это – состояние души. Я вам это докажу…
Торопясь, как бы Горецкий не вернулся раньше его и не обнаружил эту записку, он почти бегом ринулся к его дому, снова нарушил правила дорожного перехода – поэты не могут жить по правилам! – взлетел на десятый этаж и с облегчением увидел записку на прежнем месте.
Убрал ее, порвал на мелкие клочья и спрятал в карман, чтобы не обнаружили даже фрагментов, а дома спустит в унитаз, а на чистом листке написал красиво и ровно: «Дорогой Марк Сидорович! Занятый высоким искусством, я нередко испытываю острую нужду в финансах. Но я никогда не позволю себе пасть настолько низко, чтобы принять участие в делах, которые принесут мне миллионы, если это не связано непосредственно с моими стихами, в которых живет моя душа, бьется мое сердце в унисон с сердцем Мироздания, из которого я и черпаю свое вдохновение, из которого ко мне и нисходят божественные эманации и вибрации! Да пребудет с тобой счастье, мой старший друг, но я пойду трудной дорогой вечности, на которой меня ждут, надеюсь, шипы и розы Великого Космоса, чьей душой я являюсь!.. Почему вынужден отказаться от участия в столь прибыльном деле, какие бы трудности я сейчас ни испытывал. Твой Роланд!»
Уже засунув записку под полоску кожи, он снова выхватил ее и добавил после имени еще и фамилию, а то кто знает, с каким Роландом могут спутать будущие структуральные лингвисты, ведь в его честь восторженные поклонницы будут называть своих детей…
Довольный, он уже спокойнее шел по улице, дорогу пересек строго по «зебре», хоть машин не видать на этой дороге вовсе, но ведь потеря гения невосполнима, человечество обеднеет, если он вдруг в благородной рассеянности поэта попадет под колеса какому-то идиоту.
Записку повертел перед мысленным взором, прочел внимательно, остался доволен. Этот приземленный Горецкий скривится, ведь не дурак же, поймет его полное духовное превосходство и свое падение!
Он не сразу ощутил, что смутное беспокойство, что зародилось в душе, как раз связано с этой запиской. Она хороша, действительно хороша! Маленький шедевр эпистолярного искусства. Лингвисты и филологи будущих веков будут млеть от наслаждения, как сейчас млеют, находя какую-нибудь записку Пушкина. Даже больше, ибо Пушкин не знал, что его записки будут собирать, писал кое-как, а вот он уже готов к своему великому будущему, потому его записки – шедевры, в самом деле…