Бедная Лиза (сборник)
Шрифт:
Я всякий день бываю у Лафатера, обедаю у него и хожу с ним по вечерам прогуливаться. Он, кажется, любит меня; ласкает и расспрашивает иногда о подробностях жизни моей, дозволяя и мне предлагать ему разные вопросы, а особливо на письме. В пример переведу вам ответ его на один из моих вопросов. Вопрос: «Какая есть всеобщая цель бытия нашего, равно достижимая для мудрых и слабоумных». [109] – Ответ: «Бытие есть цель бытия. – Чувство и радость бытия (Daseynsfrohheit) есть цель всего, чего мы искать можем. Мудрый и слабоумный ищут только средств наслаждаться бытием своим или чувствовать его – ищут того, через что они самих себя сильнее ощутить могут. – Всякое чувство и всякий предмет, постигаемый которым-нибудь из наших чувств, суть прибавления (Beytr"age) нашего самочувствования (Selbstgef"uhles); чем более самочувствования, тем более блаженства. – Как различны наши организации или образования, так же различны и наши потребности в средствах и предметах, которые новым образом дают нам чувствовать наше
109
То есть до которой достигнуть можно. Я осмелился по аналогии употребить это слово.
110
Я угадал, и первая пиеса, напечатанная в сем ежемесячном сочинении, есть ответ на мой вопрос о цели бытия. Берлинским рецензентам показалось забавно: «Die constante, solideste, sutenabelste Existenz» («Постоянное, прочнейшее, терпимое существование» (нем.). – Ред.) – или: «Daseyn ist der Zweck des Daseyns» («Бытие есть цель бытия» (нем.). – Ред.) и проч. «Господин К*, – говорит рецензент во „Всеобщей немецкой библиотеке“, – конечно, больше нашего знаком с игрою Лафатеровых мыслей; ему оставляем мы разуметь сие изъяснение цели бытия нашего». – Мне кажется, что мысли Лафатеровы (несмотря на насмешки остроумных берлинцев) и понятны, и справедливы, и даже весьма обыкновенны; здесь можно назвать новыми только одни выражения. Но г. Аделунг, конечно, имеет причину жаловаться, что Лафатер не всегда думает о чистоте немецкого слога.
Лафатер намерен еще издавать, также с будущего года, «Библиотеку для друзей», где будут помещаемы такие пиесы, которых он, по каким-нибудь причинам, не хочет сообщить публике. Только приятели его могут получать сию библиотеку, и хотя она будет печатная, однако ж они обязываются считать ее за манускрипт.
По сие время Лафатеровы сочинения составляют около пятидесяти томов; если он проживет еще лет двадцать, то это число может вдвое умножиться. За всем тем, по его словам, сочинение есть для него не работа, а отдых.
Сверх того, что Лафатер пишет для публики и для приятелей, ведет он журнал жизни своей, который есть тайна и для самых друзей его и который останется в наследство его сыну. Тут описывает он все свои важнейшие опыты, сокровенные связи с некоторыми людьми, свои надежды, радости и печали. – Вероятно, что в сих записках много любопытного – и я почти уверен, что они со временем будут напечатаны – если не для меня и не для вас, то по крайней мере для детей ваших, друзья мои. Девятый-надесять век! Сколько в тебе откроется такого, что теперь считается тайною!
Раза три был я у почтенного старика Тоблера и провел у него часов пять или шесть, весьма приятных. Он так много рассказывал мне о покойном Бодмере и швейцарском Теокрите! «Геснер украсил весну жизни моей, – говорит он, – и во всех приятных сценах моей юности, о которых теперь с удовольствием воспоминаю, вижу его перед собою. Часто проводили мы вместе длинные зимние вечера в чтении поэтов, и почти всегда, когда я приходил к нему, встречал он меня с какою-нибудь приятною новостию, им сочиненною. Дом его был академиею изящной литературы и искусства – академиею, какой государи основать не могут». Вы знаете, что Геснер посвятил своего «Дафниса» одной девице, но не знаете, может быть, что эта девица была дочь г. Гейдеггера, цирихского сенатора, и что творец «Дафниса» скоро после того женился на ней и жил с нею всегда, как любовник с любовницею. – По любви к человечеству прискорбно было мне слышать, что Геснер не мог терпеть Лафатера и, несмотря на все старания общих друзей их, никогда не хотел с ним помириться. Тем более чести Лафатеру, что он, по смерти Геснеровой, сочинил ему похвальные стихи!
С профессором Мейстером – братом того Мейстера, который написал на французском языке известную книгу «О естественном нравоучении» и который, будучи выгнан из Цириха за одно смелое сочинение, живет теперь в Париже, – виделся я только один раз. Наружность его не очень привлекательна, однако же обхождение его весьма приятно. Он говорит почти так же хорошо, как пишет. Я с удовольствием читал некоторые из его сочинений («Kleine Reisen» [111] и «Characteristik Deutsher Dichter» [112] ) и поблагодарил его за это удовольствие.
111
«Маленькие путешествия» (нем.). – Ред.
112
«Характеристика немецких поэтов» (нем.). – Ред.
В нынешний вечер наслаждался я великолепным зрелищем. Около двух часов продолжалась ужасная гроза. Если бы вы видели, как пурпуровые и золотые молнии вились по хребтам гор, при страшной канонаде неба! Казалось, что небесный громовержец хотел превратить в пепел сии гордые вышины, но они стояли, и рука его утомилась – громы умолкли, и тихая луна сквозь облака проглянула.
В Цирихском кантоне считается около 180 000 жителей, а в городе – около 10 000, но только две тысячи имеют право гражданства, избирают судей, участвуют в правлении и производят торг; все прочие лишены сей выгоды. Из тридцати цехов, на которые разделены граждане, один называется главным, или дворянским, имея перед другими то преимущество, что из него выбирается в члены верховного совета осьмнадцать человек, – из прочих же только по двенадцати. Сему совету принадлежит законодательная власть, а гражданские и уголовные дела судит так называемый малый совет, или сенат (состоящий из сорока членов и двух бургомистров), для которого избирается особенно из каждого цеха по шести человек; они называются сенаторами и всякий год сменяются. Кому двадцать лет от роду, тот имеет уже голос в республике, то есть может избирать в судьи; в тридцать лет можно быть членом верховного совета, а в тридцать пять сенатором, или членом малого совета. Цирихский житель, имеющий право гражданства, так же гордится им, как царь своею короною. Уже более ста пятидесяти лет никто не получал сего права; однако ж его хотели дать Клопштоку, с тем условием, чтобы он навсегда остался в Цирихе.
В субботу ввечеру Лафатер затворяется в своем кабинете для сочинения проповеди – и чрез час бывает она готова. Правда, если он говорит все такие проповеди, какую я ныне слышал, то их сочинять не трудно. «Спаситель снял с нас бремя грехов: итак, будем благодарить его» – сии мысли, выраженные различным образом, составляли содержание всего поучения. Одни восклицания, одна декламация, и более ничего! Признаюсь, что я ожидал чего-нибудь лучшего. Вы скажете, что с народом так говорить надобно; но Лаврентий Стерн говорил с народом, говорил просто, и трогал сердце – мое и ваше. Вид, с каким проповедует Лафатер, мне полюбился.
Цирихские проповедники являются на кафедрах в какихто странных черных шушунах, с большими белыми и жестко накрахмаленными крагенами. Обыкновенно же ходят они в черных или темных кафтанах. Лафатер носит на голове черную бархатную скуфейку – но только он один. Не для того ли почли его тайным католиком?
Когда в церкви поют псалмы, мужчины стоят без шляп; когда же начинается проповедь, все садятся, надевают шляпы, молчат и слушают…
Я познакомился на сих днях с двумя молодыми соотечественниками моего приятеля Б*: с графом М* и господином Баг*.{106} Сей последний сочинил на датском языке две большие оперы, которые отменно полюбились копенгагенской публике, а наконец были причиною того, что автор лишился спокойствия и здоровья. Вы удивитесь, но тут нет ничего чудного. Зависть вооружила против него многих писателей; они вздумали уверять публику, что оперы господина Баг* ни к чему не годятся. Молодой автор защищался с жаром, но он был один в толпе неприятелей. В газетах, в журналах, в комедиях – одним словом, везде его бранили. Несколько месяцев он отбранивался, наконец почувствовал истощение сил своих, с больною грудью оставил место боя и уехал в Пирмонт к водам, откуда доктор прислал его в Швейцарию лечиться горным воздухом. Молодой граф М*, учившийся в Геттингене, согласился вместе с ним путешествовать. Оба они познакомились с Лафатером и полюбились ему своею живостию. И тот и другой любит аханье и восклицания. Граф бьет себя по лбу и стучит ногами, а поэт Баг* складывает руки крестом и смотрит на небо, когда Лафатер говорит о чем-нибудь с жаром. Ныне или завтра уедут они в Луцерн; любезный мой приятель Б* едет с ними же.
Цирих, 26 августа
Наконец думаю ехать из Цириха, прожив здесь шестнадцать дней. Ныне в последний раз обедал я у Лафатера и в последний раз писал под его диктатурою (вы удивитесь; но учтивый Лафатер хотел уверить меня, будто я пишу по-немецки нехудо). В последний раз ходил по берегу Лимматы – и шумное течение сей реки никогда не приводило меня в такую меланхолию, как ныне. Я сел на лавке под высокою липою, против самого того места, где скоро поставлен будет монумент Геснеру. Том его сочинений был у меня в кармане (как приятно читать здесь все его несравненные идиллии и поэмы, читать в тех местах, где он сочинял их!) – я вынул его, развернул, и следующие строки попались мне в глаза: «Потомство справедливо чтит урну с пеплом песнопевца, которого музы себе посвятили, да учит он смертных добродетели и невинности. Слава его, вечно юная, живет и тогда, когда трофеи завоевателя гниют во прахе и великолепный памятник недостойного владетеля среди пустыни зарастает диким терновым кустарником и седым мхом, на котором иногда отдыхает заблудшийся странник. Хотя, по закону натуры, немногие могут достигнуть до сего величия, однако ж похвально стремиться к оному. Уединенная прогулка моя и каждый уединенный час мой да будут посвящены сему стремлению!» Вообразите, друзья мои, с каким чувством я должен был читать сие в двух шагах от того места, где Натура и Поэзия в вечном безмолвии будут лить слезы на урну незабвенного Геснера! [113] Не его ли посвятили музы в учители невинности и добродетели? Не его ли слава, вечно юная, жить будет и тогда, когда трофеи завоевателей истлеют во прахе? Предчувствием бессмертия наполнялось сердце его, когда он магическим пером своим писал сии строки.
113
На монументе Геснеровом изображены Поэзия и Натура в виде двух прекрасных женщин, плачущих над урною.
Рука времени, все разрушающая, разрушит некогда и город, в котором жил песнопевец, и в течение столетий загладит развалины Цириха; но цветы Геснеровых творений не увянут до вечности, и благовоние их будет из века в век переливаться, услаждая всякое сердце.
Друзья мои! Писателям открыты многие пути ко славе, и бесчисленны венцы бессмертия; многих хвалит потомство – но всех ли с одинаким жаром?
О вы, одаренные от природы творческим духом! Пишите, и ваше имя будет незабвенно; но если хотите заслужить любовь потомства, то пишите так, как писал Геснер, – да будет перо ваше посвящено добродетели и невинности!