Бедный Авросимов
Шрифт:
В зале приглушенно ворковали люди, гордые сознанием собственной праведности, особенно подчеркнутой присутствием за ширмой преступника.
– Пожалуйте, вас просят, - услышал над собой Пестель и встал.
Ему вновь предложили голубое кресло с вытертыми подлокотниками.
"Не знают, не знают!" - с радостью и надеждой подумал он и торопливо, мельком глянул в дальний угол, туда, где за маленьким столом уже сидел, изготовившись над листами, розовощекий писарь с удивленными глазами. И созерцание этого человека вдруг принесло Пестелю успокоение.
Нет,
И словно разгадав его невеселые мысли, все, сидящие за длинным столом, тотчас надели свои маски, и следствие началось.
Авросимов надеялся, что вот сейчас-то и последует главный удар. Сколько же можно томиться?
Но ничего подобного не произошло, представьте, а просто граф Татищев буднично так и как бы нехотя, голосом утомленного жизнию человека, не подымая глаз от листа, прочел, обращаясь к Пестелю:
– Знали ли вы о намерении тайного общества покуситься на жизнь блаженной памяти государя императора и каким способом вознамеревались осуществить сие?
Из рук Авросимова выпало перо. Он метнулся за ним с ловкостью лисы, ощущая на спине осуждающий взгляд Боровкова.
Белые маски покачивались перед Павлом Ивановичем. Он не был в отчаянии, оно пришло позже, но и ничего путного что-то не мог подыскать для ответа...
– Я уже имел честь...
– начал он тихо и по возможности твердо, - имел честь докладывать вам...
Но не успел он договорить, как граф Татищев, взмахнув своею белою пухлою рукой, которая словно крылом покачивала исписанным листом бумаги, поднес этот лист к глазам Пестеля с просьбой не торопиться с ответом, а ознакомиться с некоторыми, может быть, не очень приятными для него, Пестеля, откровениями небезызвестного ему господина...
И, видя, как Пестель с опаской потянулся к листу, словно тот мог взорваться при прикосновении, наш герой рассмеялся в душе. Да и как было не рассмеяться, если тревога и волнение предшествующих дней, и сумбур, и негодование - все, что скопилось и жгло, вдруг рассеялось мгновенно от одного только вида трясущихся рук злоумышленника, которые он с такой опаской тянул к листу.
И наш герой, продолжая внимательно наблюдать за поведением Пестеля, чтобы не дай Бог не пропустить ни малейшего жеста или даже шевеления губами, чтобы видеть воочию, как добро все-таки пересиливает злонамеренность, вдруг поймал себя на том, что глядит на растерянный жалкий профиль пленного полковника с некоторым даже участием, что он бы, Авросимов, будь он на месте военного министра, не стал бы этого пленника дольше томить в зловещей тишине. Ну что его томить? Да разве что изменится - скажет он истину или скроет ее? Да просто велеть бы ему отсечь голову за злонамерения его и тело зарыть неизвестно где. И всё тут.
А видеть, как поверженный злодей мечется, изворачивается, - это даже неприятно... И даже хочется спросить у графа, смутив его: "А что, ваше сиятельство, кабы вы встретили на поле брани врага своего, смертельно раненного, истекающего кровью, глядящего на вас потухающим взглядом, вы бы его, ваше сиятельство, продолжали бы шпагой колоть, чтобы доставить ему лишние мучения, и кололи бы до тех пор, пока не стал бы он бездыханным, или как?"
"Отнюдь, - мог бы ответить на это граф, - но есть упоение в бою... И есть тайная власть, которой мы противустоять не можем".
"Мне это непонятно, - сказал бы Авросимов со свойственным ему недоумением.
– Вы же, ваше сиятельство, восстаете против беззакония именем государя, а государь-то - именем Всевышнего, стало быть, и вы как бы именем Всевышнего через государя... А почему же, ваше сиятельство, я не могу в движении ваших чувств узреть Бога?"
На что граф вполне резонно мог бы ответить, что всё - именем Бога и государя, но, дабы не могла в сердцах неискушенных молодых невежд вспыхнуть даже малая искорка сумнений или, что еще вреднее, сочувствия к вознамерившимся на злодейство, следит, чтобы сии преступники разоблачали бы себя сами, покарав тем самым себя самое и свои планы...
"Какие планы-то?
– снова удивился бы Авросимов.
– Злодейство, и всё тут... А если вы, ваше сиятельство, и вы, господа члены, так долго и с таким тщанием изучаете их злонамерения, уж не есть ли это знак того, что дарованное Богом и государем может вызвать сумнение?.. А ведь вон и государя Павла Петровича извели... И ничего..."
Тут Авросимов понял, что зашел слишком далеко в своем возбуждении, и стал отмахиваться в душе от назойливых мыслей, которые мешали ему сосредоточиться на созерцании Пестеля.
Вдруг он увидел, как и без того бледные щеки пленного полковника стали белее мела Голова его качнулась вперед резко так, словно он решил клюнуть дрожащий перед ним лист.
Дежурный прапорщик из преображенцев, стоящий возле дверей на месте Бутурлина, кинулся было к нему, но Пестель выпрямился и властно отстранил прапорщика.
– Господин полковник Пестель, - медленно произнес генерал Чернышев, явно наслаждаясь замешательством пленника, - теперь, после признания вашего бывшего подчиненного, вы, надеюсь, ответите по всей чистой совести на вопросы, вам поставленные?
Что прочел на листе Пестель, для нашего героя оставалось загадкой, а в тоне военного министра и генерала Чернышева ему послышались знакомые интонации, которые можно было бы назвать даже располагающими, когда бы они не были так зловещи. Вот и судите о людях, когда они наедине с вами будто бы даже симпатию выражают, а перед множеством подобных утверждают совсем противуположное.
Опять же - желание убить царя! Это ли не злодейство! Однако все высокие чины даже не вздрогнули при упоминании об этом; и минувшей ночью молодые господа очень свободно об этом произносили, словно и не о царе, не о государе императоре, а так, о дядюшке двоюродном да смертном...