Беглец из рая
Шрифт:
Отец Анатолий, полоща широким подолом рясы, подошел к Катузову и окрестил его благодатным веничком. Катузов прикрыл лицо ладонями, а после стал сбивать с себя святую водицу и промокать платком. «Ни к чему бы это... – бормотал он недовольно, – я же не просил. Пустое это все, пустое. Какая-то дикость, варварство. В себя принять водочки – это другое. Кругом одни захребетники: как бы содрать да кинуть. Одно ворье», – едва слышно бурчал Катузов и подозрительно косился на меня, слышал ли я, будто я был из всевластного сыска, потом придирчиво посмотрел на меня как на идиота. Но отец Анатолий, возвращаясь от окна, снова вытряхнул на Катузова, как бы из рукава рясы, сеево солнечно искрящихся жемчугов.
«Скоро – нет? Уже все остыло», – не сдержавшись, рявкнул
Батюшка удобно расположился за столом, не чинясь, выпил и плотно закусил, поел постного, всего отпробовал из корейской кухни, что Катузов приволок с ближнего рынка: дикого чеснока, папоротника, морковки, перчиков, капустки маринованной. Вся еда обжигает и прямо пылает в утробе, словно бы ты проглотил жидкого огня, и плеснуть бокал каберне на «эту горючку», чтобы притушить пожар, – одно удовольствие. Видя, как причащается попище, Катузов потиху мирволил к гостю, невольно наполнялся к нему уважением, да и красное вино в неимоверных количествах умягчало хозяина. Сначала аскетическое лицо Катузова загорелось заревом от гусиной шеи до ушей, покрылось неровными бархатными пятнами, как ползучими лишаями, и под легким пока экстазом Илья пробовал затеять спор.
– Я не верю попам, – грубо сказал Катузов батюшке. Тот сидел прямо, как башня из темного камня, водрузив необъятный живот на стол рядом с тарелкой. Отец Анатолий согласно кивнул, словно бы придерживался того же взгляда, но причетник, смуглый как арап, увел взгляд в пустую тарелку. – Разве поп, начитавшись церковных книг, может летать, чтобы советоваться с Богом? А иначе откуда он может знать что-то особенное, что не знаю я, интеллигентный человек. И я читал Библию, но нашел сплошной туман, красный от пролитой крови. Последний ум можно потерять. Выходит, я глупее тебя?
– Не глупее, – смиренно согласился священник. – Если солнце за тучами, вы не считаете же, что солнца нет? Так и с Богом...
– Отчего ж... Мы же говорим, когда пасмурно: сегодня нет солнца. Почему я должен вам верить? Хотя бы и все, кто вокруг меня, бежали в церковь наперегонки. Хотя бы и все бегут. Ну и что? А истина-то все дальше от нас... А вы среди них – аллилуйю. И вам хорошо. Накадили, навели дыму, налили святой воды из-под крана.
– И правильно... И не верьте. Бог-то ничего от вас и не требует, но щелку-то оставляет на всякий случай. Жалеет, значит... Ничего не требует, а жалеет, потому что истинный Отец... Он все видит... Прижало ведь? При-жа-ло! – вознес голос батюшка и свое неожиданное торжество запил добрым глотком бордового вина. – Вот и святить позвали... Прости меня, Господи... Заели бесы-то, заели. Без Бога ни до порога. Без Бога сядут на шею, и головой ни туда ни сюда, все в одну сторону, во мрак натянут вожжи, – рокотал священник, заедая вино рогулькой красного перчика.
– Это баба-дура... У Танчуры блохи
– Нельзя... А мы что, не люди? И мы от земли... И нас бесы мучают ежедень. Вон какой чухчень отпустил, – смиренно согласился священник и колыхнул ладонями грузный живот... – Но без сражения никак нельзя, без добровольного сражения человек не сотворится. Вроде бы о двух ногах, а зверь зверем... Беда ведь, милый, не в том, что бесы мучают, на то они и бесы, чтобы ополчаться, а в том, что вы не даете им сдачи, согласны им потакать во всем и берете их за начальников своих...
– Ну почему так сразу... Потакать, потакать... Что, вы меня так хорошо знаете?
– Если не каетесь, значит, не мучаетесь... Покаяние – первая линия обороны...
– А зачем каяться-то? И перед кем? Перед вами, да? Если вы сами... а... – Катузов не досказал, пренебрежительно отмахнулся от батюшки. – И к чему слова? Слова – дым... А я – человек дела... Я на этом свете еще погуляю, сколько успею. На том-то ведь не придется. Да и нет того света. Я свое возьму, меня никто не притормозит, вот увидите. А после гори все синим пламенем. Ха-ха! – Каждое слово Катузов выкрикивал, болезненно выдирал из себя, запивая вином, и лицо его постепенно обретало все цвета побежалости: от багрового до синего. В яркие глаза его, опаленные огнем внутреннего жара, невыносимо было смотреть. Он словно бы сходил с ума, войдя в штопор... – Ну в рай угодите, а я в ад. И неужто вам, святошам, не будет жалко меня?
– Может, и жалко, но не мы свою долю выбираем...
– На чужом горбу да в рай... Я бы такого рая и врагу своему не пожелал... Как там у Есенина: «Я скажу: не надо рая, дайте родину мою!»
Я невольно заметил про себя, что Катузов прежде так не выпивал, а тут словно бы потерял поводья, и его понесло вразнос. Батюшка не перебивал, терпеливо слушал, кивал головою, словно бы соглашался, и хвостатая борода его елозила по груди. Я и прежде много знавал богоборцев, людей порою знатных и славных, добившихся счастливых земных успехов, умеющих краснословить, а не мычать, свергая все напропалую, но почти у всех сквозила предательская трещинка в голосе, словно бы они, так отчаянно низвергая Бога, уже внутренне отдались Ему, покорились, и только ждали удобного случая, чтобы согласно приклониться к церкви. У Катузова же была необоримая уверенность, что в ад идут лишь самые сильные, самоотверженные, кто и с самим дьяволом при нужде совладает.
– А я бесов не боюсь.... Это Танька – дура! Втемяшилось бабе!.. – закричал Катузов.
– И совсем не дура, – емко возразил священник, теплым взглядом озирая женщину, словно бы уже влюбился в нее, и сейчас многозначительными словами притягивал, приручал, привязывал к себе. – И никакая она не дура. Нельзя так о жене... Таня – умная, милая, обаятельная женщина. Обаяние – дар куда больший, чем красота. Это чистая душа просвечивает.
Нет, отец Анатолий нисколько не переменился со студенческих лет, все так же бушевала в нем природа, и если раньше он отдавался страстям полностью, то теперь священец терпеливо боролся с ними, каждый день каялся и молился, просил у Бога сил, чтобы не ослабнуть. В этой слабости, в этой многогрешности, кою священник пытался обороть, наверное, и крылась сила отца Анатолия, притягивавшая прихожан. Под ризой билось живое человеческое сердце, не закованное в малопонятные догматы. Он был как все, но прислоненный отчего-то к Божьим устам, а значит, особенный в чем-то. «Бог хоть и струнит батюшку, но принимает его и, наверное, радуется детишкам, посеянным по земле-матери». – Так рассуждал я, оправдывая старого знакомца.