Беглец из рая
Шрифт:
Тут в ольховнике, в темном непролазном овраге, где обычно живут змеи и разбойники, загремели литавры, завыли трубы, ударили победные барабаны, загнусавили сопелки и дуделки, и гномик с обличьем господина Фарафонова, вылезши из пасти рыбы-фиш, цепко, как ящерка, пополз по стеблю лилии, чтобы прикоснуться к ступне господина.
Я, нагнувшись по-над столом подобно Гулливеру, подставил под зад Фарафонову давно не стриженный ноготь, чтобы подстраховать бесстрашного человечка, и тут с небес раздался малиновый звон; я даже разглядел колыхающийся длинный бархатный шнур с малиновой кистью, спущенный к гостевому столу, который сам по себе шатнул бронзовый колоколец, подвешенный к белояровому облаку. «О чем-то он возвещает? – туго подумал я, отвлекаясь от рыбы-фиш и
«Я не буду, я не стану!» – кричал Фарафонов... «Нет, ты будешь, нет, ты станешь?..» – надрывно, угрозливо возражал в ответ небесный колокол, раскачиваясь все пуще и пригибая долу ольховники, выворачивая их листву изнанкою.
Я вдруг очнулся от сна и нашел себя на балконе: значит, спал стоя, как старая лошадь. Татьяна Кутюрье, перегнувшись через перильце, протягивала мне желтый, регланом, макинтош с кожаными лямками за плечами, со шнуровкою в рассохе, с бронзовыми бляхами вместо пуговиц, на которых была вычеканена круглая голова московского градоначальника, похоже, только что с трудом покинувшего обильную трапезу.
– Павел Петрович, я вам звоню, а вы не открываете. Пошла на балкон узнать, что с вами, а вы тут, – едва шевелила женщина сизыми от стужи губами. – Примерьте одежду, это для вас. Скоро полетим... Слышите, зовут? Уже зовут небесные колокола! Не вы ли говорили нам, Павел Петрович: «Если ты не идешь к Богу, то Бог придет к тебе». Примерьте... Впору, нет?
Я принял подарок, но тут с противным скрипом подалась балконная дверь, словно в квартиру, создав сквозняк, влезли непрошеные гости и уже шарятся по углам.
– Эй, кто там? – с испугом крикнул я... и проснулся.
В прихожей кто-то потаенно шевелился, будто воровски стягивали с вешалки мой поношенный лапсердак и кроличью шапенку, годные разве что для бомжа и музея.
– Эй, кто там? – уже в яви позвал я и спустил с дивана ноги, слепо нашаривая древние шлепанцы. В ушах выли сопелки и наяривали гуделки, не хватало только для полного веселья деревянных ложек и деревенской топотухи. Значит, давление разыгралось, кровь на сердце стопорит и бунтует. Вот так засну когда-нибудь и не проснусь, и кружка воды не понадобится.
– Это я, Таня! Иду по коридору, двери нараспах. Павел Петрович, вы не боитесь, что вас унесут? – Татьяна остановилась на пороге прихожей, вперив из полумрака лихорадочно блестящие глаза, зябко обняв руками острые плечи. – Что вы на меня так смотрите? Иль никогда не видали?
– А где ваш подарок? Иль мне почудилось?
– Какой подарок, Павел Петрович? Вы от меня ждали подарка?
– Ну как же... Я только что примерял на балконе желтый макинтош с лямками за плечами. Вы сказали, что пора лететь, что Бог ждет нас.
– И ничего я вам не дарила. Вы меня разыгрываете? Мы только что разругались с мужем.
– Значит, был сон... Какой странный сон. Вы одели меня как ангела... Значит, ждут в Кащенко... – торопливо добавил я потухшим голосом, сводя все к шутке. – Вы знаете, что все гениальные люди кончают жизнь в смирительном доме? – усмехнулся я над собою, словно бы ворожил судьбу.
– Знаю, – согласилась Татьяна, прошла в комнату и уселась на диване, как возле больного, участливо оглядывая меня; ресницы торопливо вспархивали, и в серых переменчивых глазах мельтешила странная пыль, вспыхивая и тут же потухая. – Если хотите, я могу для вас сшить. Ведь ад начинается на земле, и совестливые люди прикидываются сумасшедшими, чтобы спрятаться в дурдоме от адовых слуг.
– Танюша, вы заговорили вдруг как Поликушка. Иль что случилось? На вас лица нет.
– Да, случилось... Мы с Катузовым разводимся. Он хоть и бессовестный человек, но тоже сошел с ума. Иль притворяется? Вы знаете, Павел Петрович, Катузов хочет под окном нашей квартиры вывесить красный фонарь. Говорит – очень доходный бизнес, куда прибыльней, чем искать уголь. Тощие селедки, говорит, всем надоели... Соберу, говорит, по дешевке кустодиевских женщин,
Женщина просила поддержки от меня, бобыля, иль искала заединщика, кто бы утвердил ее в правоте.
– А может, это вы не любите его? – осторожно заметил я. Мне не хотелось вмешиваться в чужую жизнь со своими советами, которые можно повернуть в ту сторону, как захочет женский обидчивый норов. Ведь слово – не воробей...
– Он никогда не любил меня. – Татьяна не слышала меня. – Он убил во мне женщину. Он убил во мне индивида. Он даже цветочка никогда не подарил. Он готов убить меня, зарезать, сбросить с балкона, отравить. Да-да, он ненавидит меня. Я говорю ему: если ты меня так ненавидишь, если ты не хочешь иметь от меня ребенка, так почему живешь со мною?
И вдруг приблизилась вплотную заплаканным лицом, опухшими губами и, опершись о мои колени, протянула свистящим шепотом:
– Вы никому не скажете, нет?.. Я вас прошу, никому ни слова. Затаскают по судам... Я знаю... Поликушка не умер... Его убили из-за квартиры. Вы мне не верите, да?.. Я по лицу вашему вижу, что вы не верите мне...
– Ну почему же его обязательно убили? – Я неопределенно пожал плечами, хотя известие отчего-то нисколько не удивило меня, будто я даже знал убийцу в лицо. – Человек умер от старости. Он хорошо пожил, войну отшагал. Человек ведь не вечный, – стоял я на своем. – Это и есть материализм в гнусном его обличий. Ни объехать его, ни обойти... Как сказал Катузов: «Старик съел и выпил свое». Грубо? Может быть... Геологи как солдаты... У них такой юмор... Но для Поликушки тихая смерть – это счастье. И для вас, Танечка, тоже счастье. Что вы горюете? У вас все хорошо... Ну, конечно, все хорошо, а самое лучшее еще впереди. Можно столько всего сделать... Вы еще станете знаменитостью, я напишу о вас книгу иль хотя бы психологический этюд, буду греться у вашей славы. Вы разбогатеете, у вас будет свой особняк, высокий забор, охрана, поклонники. Ну представьте на миг, что Поликарпа Ивановича хватил удар, и он слег в постель года на три, на четыре, стал бревном. Ведь по десять лет лежат. На улицу не выкинешь – у вас контракт, вам надо допокоивать хозяина до смерти. И что?.. Нет, все хорошо. И Катузов вас любит, я уверен. Люди ведь, Танечка, разные и любят неодинаково: одни внешне, знаками внимания, цветочки, шоколадки, а другие – внутренне, ничем не выдавая своих чувств. – Я всегда был холоден, почти враждебен к Катузову, а тут вдруг из непонятного чувства противоречия принялся выгораживать, заступаться за него с такой силою, как будто на суде защищал себя. – Поверьте мне, вы для него как роза с шипами: может, порою и хочется поскорее обломать, чтобы не кололась, да шипы мешают. И опять же Катузов как умный человек боится другого: шипы обрежешь, и станет женщина как все, и скоро надоест, как обрыдли те, что попадались на его пути. Любовь – это растворение человека в человеке, диффузия, и даже когда один остынет совсем сердцем, то чувств другого хватает надолго для обоих... Ну что я вам читаю нотацию? У вас же все впереди, – спохватился я, внутренне уверенный, что успокоил гостью или как бы дал снотворного, чтобы хоть временно снизить обжигающий накал враждебности. Главное – притушить горячку, не подсыпать в бродиво дрожжей.
...Может, я и лгал, но это была ложь во спасение. Если бы я знал, как удержать женщину подле себя, то не расходился бы с ними по пустейшему случаю... Но язык-то наш без костей, особенно язык любомудра, всегда охваченный сладким жаром чесотки.
– Вы ничего не понимаете, Павел Петрович, – отстранилась от меня гостья, губы сразу потонели, по-строжели и обидчиво задрожали.
«Господи, как непостоянны, переменчивы женщины», – подумал я, наблюдая за Татьяной. Вот и я уже враг для Татьяны.