Белая голубка Кордовы
Шрифт:
— Да не туда, вон, на комоде!
Он перевел взгляд по направлению ее руки…
Мучитель-сон обрушился на него со всей своей невыразимой, тягучей пыткой.
На старинном комоде, инкрустированном слоновой костью, уютно, словно из него и произрастал, словно воскрес, всплыл из барахольных завалов старого мошенника Юрия Марковича, словно вынырнул из плена инквизиторских снов и больного бреда, — буднично стоял его наследный субботний кубок.
Его пожизненный кошмар.
Его преступление.
Его утраченный удел…
Звенящий
Не веря своим глазам, он шагнул в сторону комода… еще… еще ближе… Стал мучительно и тошнотворно пробираться меж стульями и креслом старухи, меж столом и каким-то ларем, спотыкаясь о какие-то пуфики и половики. Достиг, наконец, протянул, как в снах бывало, руку, схватил кубок — тяжелый, осязаемый, — поднес его к лицу и принялся расчленять и сочленять кружение маленьких угловатых букв, наполовину спрятанных среди вьющегося узора листков по днищу-юбочке — до блеска начищенной, в отличие от его пропавшего близнеца…
Он стоял, склонившись над серебряным кубком, не слыша встревоженного голоса Мануэлы, медленно покручивая в пальцах тяжелое старое серебро, и если б сейчас кто-нибудь тронул его за плечо и спросил, где он находится — он вряд ли ответил бы сразу.
Целая вечность прошла, минут пять, пока смысл выбитых букв стал сцепляться в слова, а те — во фразу:
«Князьям изгнания братьям Кордовера Заккарии и Иммануэлю дабы не разлучались во мщении отлил эти два кубка из священной чаши иерусалимской в день отплытия галеона мастер Раймундо Эспиноса».
Он поднял голову.
— Как… — пересохшим горлом спросил он, — как фамилия твоего деда?
— Кордовес, — удивленно ответила она, — Мануэль Кордовес, — и с беспокойством: — Почему ты спрашиваешь?
…Имя его предков, как дерзкая ящерица, сбрасывало хвосты, петляя меж столетиями, оставляя в дураках врагов и преследователей; сутью же оставалась Кордова, исток и корень, основа, дух, удел: ослепительный свет и черная тень на белой стене, и могучая жажда жизни, и воля к действию, и хладнокровное мужество, и собственное понятие о законе и беззаконии.
Вот оно что… вот, чью картину ты так ловко перелицевал… вот у кого ты отнял имя… вот кого продал в застенки инквизиции… вот на ком так отлично заработал.
А теперь ты вроде собирался оприходовать эту девочку? — твою, уж не знаю даже, кто она тебе: сестра, племянница, мама или дочь, — что знаешь ты о коловращении душ на орбитах родовых, вековых кланов?
— Саккариас! — воскликнула она. — Что с тобой?! У тебя такое лицо, точно ты увидел преисподнюю!
— Я ее увидел, — проговорил он, поставил кубок на место и пошел из комнаты прочь, путаясь в коридорах, минуя столовую с развернутым жертвоприношением Авраама, и сумрачную, с сине-зелеными ромбами в окнах, кухню. И слышал только умиротворяющий лепет старого фонтана, лепет, похожий на плач, что без конца однообразно и жалостно проговаривал одно и то же, почему-то русское, слово: «приговор… приговор… приговор…».
Она догнала его в патио — он остановился там, у древней бело-голубой колонны, не совсем понимая — как отсюда выйти.
— Куда ты, куда ты! — повторяла она в смятении, вцепившись в его локоть. — Ты не можешь уйти, ничего не объяснив! Неужели тебе удалось там что-то прочесть?! Ты что, умеешь читать эти буквы?
— Я из Иерусалима, — сказал он просто, — я как раз из тех, перед кем твои земляки «закрыли все двери, само собой». Пусти, детка, мне надо идти…
— Нет, ты не пойдешь! Не пойдешь! Ты мне скажешь, что прочитал там! Саккариас! Не молчи, это подло. Что там написано?!
— Что ты мне — сестра, — устало проговорил он. — Или мать.
Наступило молчание.
— Ты — сумасшедший, — сказала она, отпустив его руку.
Он отвернулся, толкнул решетчатую дверь и спустился по ступеням.
В эту минуту зазвонил его сотовый телефон. Несколько секунд потребовалось, чтобы он осознал — что это звонит, нащупал в кармане, вытащил и открыл трубку.
— Сеньор Кордовин? — спросил незнакомый и смутный женский голос. Смутный — на фоне какого-то, не уличного, а другого, учрежденческого шума.
— Сеньор Кордовин? Вы слышите меня? Я звоню из больницы «Ла Пас», Мадрид. К нам привезли сегодня сеньору Маргариту Шоркин. Вы знаете ее, да?
— Кого? Что? — спросил он, ничего не понимая. И вдруг разом все понял.
— Она пришла в сознание после операции и требует вам что-то сказать… Я иду к каталке, будьте на линии.
Онемев, он ждал голоса Марго, но трубку схватил рыдающий Эмиль, сын. И с полминуты ничего не мог выговорить, задыхаясь, будто костью давясь. Наконец крикнул:
— Дядя Захар! Ее били, били! Ее избили страшно, дядя Захар!.. Ей сломали ключицу, и руку… и… и… вместо лица у нее…
Тут, видимо, сестра забрала у него и приложила трубку к тому, что было вместо лица Марго, и до него донесся далекий ее, хриплый и слабый голос:
— Захар… беги…
После чего телефон умолк, затем освобождённо и бодро загукал; и все вокруг зазвенело, залепетала-заплакала вода в фонтане.
Он сел на ступеньку, встал, опять сел…
Она никогда не запирала двери…
Поднялся и вышел на улицу, еще солнечную, но уже неуловимо вечернюю, с одним прохожим — продавцом билетов национальной лотереи.
За ним, на расстоянии нескольких шагов, бежала Мануэла, что-то беспрестанно повторяя возмущенно-жалобным тоном. Он ничего не слышал.