Белая голубка Кордовы
Шрифт:
— Ты — беременна, — повторил хухэм, — и носишь его имя. И хочешь это имя убить. Вот поэтому он печальный.
Ритка молча поднялась и молча вышла…
Нюся догнала ее уже чуть не у вокзала. Она запыхалась, говорила быстро, убежденно: хухэму она уплатила, как полагается, и пусть он будет здоров, но эти его майсы не надо брать к сердцу. Надо выкинуть из себя ту ошибочную заразу, шоб спокойно и успешно жить дальше.
— Что ж ты меня не выкинула, — остановилась
Так они шли: Ритка быстро, стараясь оторваться от матери. Та — тяжело поспевая за ее молодыми легкими ногами.
— Все забудешь, — задыхаясь, сказала Нюся. — Такой спец, такой спец…
Дочь остановилась и, глядя прямо в паническую глубину темных материнских глаз, отчеканила с холодным свистящим бешенством:
— Засунь своего спеца в свою глупую задницу!
То, что он трагически погорячился насчет ноги этой и ноги той, Сёме стало ясно еще когда он с чемоданчиком в руке отворил калитку и ступил во двор своим ортопедическим ботинком. Сердце ощутило безрадостную пустоту дома.
Нет, Лида копалась, как обычно, в своих грядках, безумный капитан Рахмил — китель на голое тело — пристегнув ремень к железной перекладине, равномерно точил опасную бритву на своей кровати возле сарая. В ногах у него сидела Любка-фашистка, благоговейно следя за скольжением блескучего под солнцем лезвия…
Все было как всегда, и все было потеряно: в воздухе, в воздухе он не услышал того сладостного, источаемого только Риткой аромата вспотевшей на солнце юной кожи, тыквенных семечек и еще чего-то неуловимо терпкого, неназываемого, исходящего от ее нагретых полднем смоляных кудрей. Воздух опустел, вот оно что.
Сёма проковылял в дом, умылся, выпил чаю и только потом вышел на террасу, под которой цвели во всю мочь жаркие Лидины георгины и флоксы.
— А где… эти? — наконец, мрачно спросил он, неопределенно мотнув головой.
Лида разогнулась и беззаботно доложила, что эти ушли, и по слухам сняли где-то на Иерусалимке домик.
— Да и ладно, — добавила она, — меньше народу, меньше говна. — И рукой, испачканной в черной жирной земле, махнула в сторону Рахмила: — Куда б еще этого деть.
4
Иерусалимка так и называлась потому, что прежде была еврейской частью города; тянулась она между теплоэлектростанцией и Южным Бугом, и когда-то была оживленным местом, обиталищем живописной бедноты. Жили здесь сапожники, грузчики, забойщики скота, водопроводчики, ремесленники всех профессий; возникали и вновь исчезали в кутузках спекулянты и воры в законе.
После войны от разбомбленной Иерусалимки остались, по сути, две улицы — Переца и Эдельштейна. Встречались на них и каменные дома, но неказистые, вроде дома, где жил со своей мягчайшей женой Кларой пьющий и мятежный водопроводчик Шайка Альперович. Дом их, с одного крыла одноэтажный, с другого — двухэтажный так и парил, словно подбитый, на двух разных крыльях, и сходство с подбитым петухом становилось совершенным в дни драк,
Рядом, на улице Эдельштейна, жил тунеядец Вольфсон. Он нигде не работал, вел политические беседы, ругал правительство, знал все обо всех и перепродавал на рынке часики и камешки. К нему захаживал Исаак — высокий, очень представительный красавец в изумительном костюме-тройке, с мягким, чудесного тембра голосом, глупости какой-то клинической. Своим завораживающим голосом он часами рассказывал, как нужно выбирать на рынке курицу, куда ей дуть, какого вида и цвета должна быть гузка. Уговаривал Вольфсона купить орден — какой-нибудь серьезный, вроде Героя Соцтруда. Говорил — с орденом вам будет, вот увидите, легче жить, хотя тунеядец Вольфсон и так на жизнь не жаловался.
И если медленно прогуляться вдоль по улице Переца, а потом завернуть тем же неторопливым ходом на улицу Эдельштейна, пересчитывая окна и рассказывая о тамошних жильцах, об истории каждой семьи, составляющей пестрое народонаселение Иерусалимки, то можно никогда не закончить — подобно Шехерезаде — эту восхитительную прогулку.
Нюся с Риткой сняли квартиру в старом — еще времен Тараса Шевченки — глинобитном домике, поделенном на три квартиры. В одной жил водитель хлебозавода Миша, с бездетной женой Соней, другую снимала разведенка с двумя детьми. Третья принадлежала известному вору Володьке. Был он вором в законе и сидел почти все время. Квартиру двум женщинам сдала его бывшая жена, с условием, что Нюся станет посылать Володьке передачи в лагерь. Плата была небольшая, Нюся честно ее отбывала, и они с Риткой то и дело заколачивали очередную посылку Володьке: шмат сала, вобла, консервы, кило сахару, папиросы «Казбек».
Сам домик настолько ушел в землю, что окна его могли служить дверьми. Через них вполне можно было выйти на улицу, даже не слишком высоко задирая ногу. Квартирка представляла собой комнату и кухоньку (она же была прихожей), которые соединялись — и разделялись — огромной беленой печью, собственно, и прельстившей Нюсю, а Ритке было всё равно. Чердак и крыша держались на огромном, как кладовая, шкафу в углу и на деревянном столбе, что стоял среди комнаты, неуверенно кренясь, как алкаш, который вышел из пивнухи и пытается определить маршрут: то ли домой ползти, то ли еще где добавить.
К прихожке лепился сарай, откуда на чердак вела деревянная лестница — большой важности деревянная лестница, так как в период дождей и снега необходимо было ходко сновать на чердак и обратно: крыша была дырявой, как сито, так что на чердаке под каждой дырой стояли тазы, кастрюли, кувшины, кадки и прочая утварь, которую, по мере ее наполнения, требовалось опорожнять. Чем и занимались толстая Нюся и брюхатая Ритка, взлетая по деревянной ветхой лестнице на чердак, как матросы на фок-мачту.
Во всем остальном квартира была превосходной. Женщины законопатили окна и подоткнули все щели и зиму пересидели вполне уютно, наблюдая из окна черный, от гари близкой электростанции, снег; а уж когда он сошел, Нюся принялась кроить и сметывать распашонки.