Белая кокарда
Шрифт:
Лорду Эдварду Фицджералду
(передать через мистера Мэрфи, Мур Хаус)
Томас-стрит, Дублин.
NB. [37] Если не сможешь передать по этому адресу, иди в дом леди Фицджералд «Мойра Хаус», поблизости от Амерз-Айленда. [38]
Осторожно свернув письмо, я спрятал его под пятку в сапог — Так оно не бросалось в глаза, как в нагрудном кармане моего кожаного камзола. Вытянувшись на опавших листьях, я заснул.
37
NB (лат.) —
38
Амерз-Айленд— небольшой остров в устье реки Лиффи.
Я проснулся около полуночи, всё было тихо кругом, словно по знаку свыше; огромная вечерняя звезда светилась голубым огнём — Венера посылала нам своё благословение. Млечный путь заливал своим млеком небеса. Добрая ночь, подумалось мне. Не знаю, как для кого, но для меня она оказалась недоброй.
Несмотря на то что я успел поспать, я чувствовал страшную усталость; я с нетерпением ждал той минуты, когда преклоню колена пред лордом Эдвардом Фицджералдом, завершив свою миссию.
Я медленно шёл меж деревьев; дорога на Дублин была пустынна и залита лунным светом. Вскоре показались отдельные дома, и я вступил на окраину города, где улицы были вымощены булыжником, скрипели трактирные вывески и слюдяные окошки подслеповато смотрели на незнакомца. Все крепко спали в Дублине; шелудивые псы уползали от меня прочь по канавам; кошки шипели и плевались с разбитых стен; средь покосившихся чердаков и накренившихся труб возникал город, похоронивший своих мертвецов под храп и свист спящих. Всё было неподвижно в этой живой гробнице бесконечной ночи, шаги мои, словно поступь ньюгейтского [39] тюремщика, глухо звучали в кривых переулках; нигде ни огонька, в занавешенных окнах — ни щёлочки. Казалось, что огромная майская луна захлопнула крышку гроба, зовущегося Дублин, и засыпала её могильной землёй.
39
Ньюгейт— знаменитая тюрьма в Лондоне, перед которой вплоть до середины XIX века публично вешали осуждённых (снесена в 1902 году).
И всё же пройдёт всего несколько часов, взойдёт солнце, и Дублин пробудится под хриплые крики уличных разносчиков, возгласы рыночных торговок и перебранку городских бездельников. Ныне мёртвый, как сама смерть, он возродится во всём своём обаянии и веселье, горести и смехе, голоде и слезах, и разодетые дамы под зонтиками пройдут осторожно по булыжникам, вдоль которых с нарастающим страхом шёл теперь я.
Неясный, доныне неведомый страх овладевал мной по мере того, как я продвигался вперёд по Уолтинг-стрит. Дублин я знал как свои пять пальцев, но с каждым шагом страх мой всё возрастал: какое-то тайное чувство предупреждало меня, что я иду в западню. У меня не было оснований для этого страха, но всё усиливало его: тишина спящего города и даже полный диск луны в этой мерцающей, испещрённой тенями ночи. Внезапно небо подёрнула пелена: чёрная, как смоль, мгла пала на улицы. Я остановился, чувствуя, что я совсем один и что от страха у меня мурашки прошли по спине, и прислушался.
В тихом вздохе ветра мне послышался мужской шёпот.
Я поднял глаза. Чёрные тучи заслонили луну, и в наступившей тьме я отступил к стене, широко раскинув руки. Сердце громко стучало в моей груди; впервые в жизни я узнал настоящий, всеобъемлющий ужас, леденящий и сковывающий члены.
И всё же в этой кромешной тьме я должен был найти Томас-стрит. Тут откуда-то из-за конюшен позади Уолтинг-стрит донеслось шарканье сапога с окованным железом носком, чуть слышный шёпот и вздохи. Я замер, прижавшись к стене; кто-то
В безжалостной ночной темноте совсем близко от меня послышалось дыхание человека.
Позади меня, позади той самой стены, к которой я припал, я услышал глухие, размеренные шаги и скрип двери. Я понял, что, хотя врагов скрывала от меня ночная мгла, они медленно, неумолимо окружали меня, набрасывая сеть, из-под которой мне было не вырваться.
Страх перед неизвестностью притупил мои чувства. Будь их хоть двадцать человек, при свете дня я сумел бы постоять за себя. Но сейчас я отступал перед их злым умыслом, словно осуждённый. Я скорее почуял, чем увидел человека, ставшего передо мной. Я сжал здоровую руку в кулак, но в ту же минуту вспыхнула спичка и осветила моё лицо. На миг тьма исчезла; в багрянце и тенях я увидел то лицо, которое явилось мне в блуждающем огне, и вгляделся в него с неизъяснимым ужасом.
Опершись о стену, я нанёс по нему сильный боковой удар. Лицо отшатнулось, а затем исчезло.
— Взять его, — послышался шёпот.
Они набросились на меня со всех сторон, схватили меня в темноте, сбили с ног. Гремя сапогами, они били меня; повалив, пригвоздили к земле. Меня держали шестеро — я не мог шевельнуться.
— В дом его, — сказал голос.
Дуэль
Они связали меня и заткнули мне рот, а потом швырнули в комнату, в которой было темно, пока первые багряные отсветы занимавшейся зари не легли через крошечное оконце на пол. Они-то и заставили меня открыть глаза. Я огляделся: всё было неподвижно, кругом стояла могильная тишина, словно во всём Дублине, кроме меня, не было ни одной живой души.
Я обнаружил, что лежу на соломе, как средневековый узник, забытый всеми. Солнце взошло и стало шарить по комнате, отражаясь яркими бликами от соломы, слепя глаза и ум и погружая в какое-то странное оцепенение. Постепенно я вспомнил всё, что произошло ночью, и с трудом сел, прислонясь спиной к стене; с онемевшими членами и кляпом во рту я следил, как утреннее солнце заливает весь мир светом, и слушал, как пробуждается город. И по мере того как просыпался город, просыпался и дом у меня над головой; я понял, что нахожусь в подвале. По половицам грохотали сапоги; я слышал грубую брань мужчин, звон вёдер и бряканье ручки насоса во дворе. Спустя час дверь подвала отворилась, вошёл человек, а за ним другой — это были гессенцы. Я тотчас узнал их: коричневые мундиры, чёрные кожаные сапоги до колен, дубинки на широких коричневых поясах. Это были широкоплечие, дюжие мужчины: один из них ростом в шесть футов, не менее; другой, почти квадратный, был живым воплощением зла. Высокий наклонился, вытащил кляп у меня изо рта и разрезал связывавшие меня верёвки.
— Теперь ты кушать, э?
Он вышел, возвратился с миской овсянки и кувшином воды и стал ждать, пока я разотру свои затёкшие пальцы. Я чуть не закричал от боли, когда кровообращение начало восстанавливаться. Он подтолкнул ко мне миску.
— Теперь ты кушать, бунтовщик.
— Лучше, чтоб ты сейчас покушать, бунтовщик, — сказал тот, что был меньше ростом.
— Мы очень корошие солдаты.
— Мы хорошо тебя кормить, бунтовщик.
— А потом идёт капитан Лабат и тебя вешать, э?
Маленький уставился на меня своими свиными глазками, блестевшими на его квадратном жирном лице, и провёл пальцем по горлу.
Итак, мне предстояло предстать перед Лабатом.
От ужаса лицо моё покрылось холодным потом.
— Хорошо, что ты кушать, парень, — сказал высокий. — Капитан Лабат, он много спрашивать, когда придёт, — ты хорошо кушать, да?
Я с трудом глотал овсянку и запивал её водой, делая вид, что не слушаю их. Я обдумывал положение. Дверь в подвал всё ещё была открыта, я видел свет, горевший за ней. Но гессенцы были рослые мужчины, прирождённые солдаты; в глубине души я знал, что мне не справиться с ними.