Белая Россия
Шрифт:
— Но почему же прическу? Я хорошо не помню.
— Ну как же так не помнить прическу своего отца, вспомните хорошенько.
— Английский пробор, — сказал перебежчик.
— Так. А усы?
— Коротко подстриженные, по-английски.
— Так.
Наступило молчание. Полковник Протасович потянул к себе груду «Огонька», перекинул несколько листов и молча показал мне портрет председателя второй Думы. Как известно, почтенный председатель был лысым, что называется, наголо — ни одного волоска, блистательный биллиардный шар, усы же носил густые и пышные, не по-английски, а по-вильгельмовски.
— Ты что же, сукин сын, врешь! — крикнул я на перебежчика.
Тот выронил папиросу.
—
— Я же сказал, что Головин; служил в Черноморском полку, белый, перешел к своим...
Он дерзко смотрел на меня, и я понял, кого напоминают эти пустые прозрачные глаза, эта трупная бледность, наглая усмешка превосходства. «Чекист», — мелькнуло у меня.
— Молчать, сукин сын, чекист! — крикнул я. — Довольно вертеть волынку, подойди сюда, смотри.
Я показал ему «Огонек» с портретом Головина.
— Где английский пробор, где подстриженные усы... Открывайся, кто ты такой. Не скажешь — запорю до смерти.
— Я Головин, сказано, Головин...
— Если не хотите испытать худшего, — сказал я спокойно, — бросьте валять дурака и говорите дело. Кто вы такой?
— Разведчик штаба тринадцатой советской армии, — тихо отвечал перебежчик.
— Зачем пожаловали к нам?
— Получил задание перебежать на фронте Дроздовской дивизии и постараться попасть в команду пеших разведчиков первого полка.
— Почему?
— Наша разведка считает команду пеших разведчиков одной из самых верных и надежных частей вашего первого полка.
— Ну так что же? Он замялся, умолк.
— Не дурите, — сказал я. — Теперь вы все равно раскрыты. Или рассказывайте сами, или все придется из вас выколачивать.
— Команда пеших разведчиков взята нашей разведкой на особый учет. При ее посредстве решено разложить ваш первый полк.
— Каким образом?
— У вас есть наши агенты.
— Кто?
Молчание, и потом тихо, почти шепотом:
— В офицерской роте первого полка поручик Селезнев, потом в ротах третьего и второго батальонов несколько наших агентов. Имен не знаю, но в лицо узнаю, и есть условные знаки, пароль.
Я вызвал в штаб командиров рот 2-го и 3-го батальонов, просил их взять с собой перебежчика и пустить его в роты под видом нашего нового солдата.
Перебежчик вскоре же подошел к одному из стрелков, сказал что-то вполголоса, попросил табаку. Солдат удивленно взглянул на него, покраснел, что-то быстро ответил. Офицеры незаметно наблюдали. Перебежчик правой ногой провел на песке полукруг, таким же движением ответил и солдат. Солдата арестовали. Он принес полную повинную и тоже оказался агентом штаба 13-й армии.
Арестовали по их указаниям и другого агента, но поручик Селезнев, точно чуя, что всю тройку раскроют, заранее выбрался из полка, выхлопотал освобождение от строевой службы и отправился в тыл. Я немедленно послал вдогонку за ним в Севастополь трех офицеров, написал о нем в штаб корпуса, а также полковнику Колтышеву, который лечился тогда в Севастополе от ран. Посланным только удалось узнать, что Селезнев сначала служил в нашей контрразведке в Керчи, позже в Феодосии, потом скрылся.
Уже после Галлиполи один из наших офицеров встретил Селезнева в дроздовской форме на улице в Софии. Оказывается, Селезнев, как ни в чем не бывало, служил в нашей контрразведке при генерале Ронжине: я немедленно сообщил о Селезневе в штаб, но он успел скрыться. Снова выплыл он уже в Германии, где его арестовали за подделку паспорта, и, наконец, в Париже, когда после похищения генерала Кутепова он пытался получить 500 000 франков за указание похитителей.
Трое советских агентов были тогда преданы военно-полевому суду, от которого не отвертелся бы, конечно, и Селезнев. Всех троих приговорили к
В том, что он принял на себя чужое имя, уворовал чужую жизнь — мальчишескую белую жизнь, которую он так складно рассказывал, было нечто зловещее, отталкивающее. Все так и оказалось, как рассказывал советский агент: был в Черноморском полку кадетик Головин, воспитанник 2-го Московского корпуса, был Головин оставлен в тифозной горячке, во вшах в нетопленой хате; красные захватили его, и был запытан насмерть Головин, и чекисты вымучили от него все, что им было надо. И вот пришел к нам некто с мертвым лицом без кровинки, с прозрачными пустыми глазами, чекист, принявший на себя судьбу мертвеца, и чекиста расстреляли без пощады.
Дело о Сыне Головина оборвало сеть советской агентуры в Дроздовской дивизии. Наш фронт в Крыму не имел устойчивой линии. Дивизия была в подвижных рейдах, уходила, приходила, снова уходила. Этим и пользовалась советская разведка: в деревнях, по которым проходила линия подвижного фронта, большевики оставляли тайные явочные ячейки, куда их агенты передавали сведения о дроздовцах для штаба 13-й советской армии и где получали задания.
Мне хорошо помнится еще один перебежчик. Случилось это задолго до Крыма, после нашего отступления, когда мы стали зимой 1919 года под самым Азовом в селе Петрогоровке. Темная, суровая зима. Всегда стужа, злой ветер с Дона. Мы стояли в селе, на холмах, над долиной Дона, над ровной низиной в сугробах, над которыми стенала метель. За равниной тянулись темные, потрескивающие на морозе заросли придонских камышей.
Чтобы отдых наших бойцов был вернее, я выставлял два ряда сторожевых охранений: походные заставы с часовыми и подпасками занимали крайние хаты села, а полурота команды пеших разведчиков, разбитая на дозоры, уходила ночью в камыши к Дону.
В каждый дозор назначалось трое-четверо солдат, с ними офицер из офицерской роты. Вечером, в темноте, все дозоры собирались к штабу, я выходил к ним, здоровался и всегда сам объяснял им задачу ночного охранения.
Надо сказать, что заросли камышей шли вдоль Дона двумя полосами: одна узкая, в полверсты шириной, за ней обледеневшая голая поляна в сугробах, а после этой поляны мерзлые, черные камыши вплотную подходили к берегу Дона. На поляну между двух зарослей я непременно посылал дозор, и этот пост на окраине поляны уже знал каждый наш разведчик.
В ночь на 10 января полурота команды пеших разведчиков, крепко хрустя по снегу, подошла к штабу. Я назначил по числу дозоров двенадцать офицеров из офицерской роты, дал задания, и полурота двинулась в студеную темноту.
На рассвете дозоры вернулись в обмерзших шинелях, поседевшие от инея, и начальник команды разведчиков доложил мне, что один дозор из трех солдат с офицером из ночного охранения не вернулся.
Среди солдат в этом дозоре был унтер-офицер Макаров. Мы ему доверяли вполне, и все уважали и очень любили этого твердого, ладного, широкогрудого солдата великой войны. Макаров, с его голубыми глазами, с его солдатскими серебряными кольцами на крупных пальцах, можно сказать, дышал силой, покоем и добродушием. Он был из крепкой крестьянской семьи, сметенной большевиками, он был наш верный дроздовец, честный белый солдат. Начальник команды и думать не хотел, чтобы Макаров мог перебежать к красным. Мы решили, что дозор внезапно захвачен в плен, и все же, тошно и щемяще, шевелилась мысль: «А вдруг...» Это «а вдруг» значило бы, что Макаров с двумя другими стрелками приколол в спину нашего офицера и бежал к большевикам. Все утро я думал о голубоглазом Макарыче и о нашем пропавшем дозоре...