Белая Россия
Шрифт:
Налет удался. Минут через пятнадцать разведчики стали приводить пленных, еще разогретых сном, в неряшливо сбитом белье, бессмысленно озирающихся. Разведчики без выстрела прокрались через всю деревню от околицы до околицы. Кто пробовал хвататься за винтовку, на тех молча бросались в штыки. Мы захватили семьсот пленных, батарею. У нас ни одного раненого. Еще верст сорок били мы в ту ночь по тылам красных, сметая их мелкие части.
На октябрьском рассвете командир нашей бригады генерал Субботин и я, все еще не слезая с седел, стали закусывать у повозки полкового собрания. Из-за насыпи железной
Артиллерия и атака 2-го конного заставили красных отступить. Так два дроздовских рейда и ночные марши по тылам разгромили 23-ю советскую дивизию.
И было это в октябре, накануне нашего последнего отхода из Крыма. Эти бои, как и последний бой на Перекопе, подтверждают, что до самого конца, уже истекая кровью, истерзанные, задавленные страшной грудой Числа, советского Всех Давишь, мы, белогвардейцы, ни на одно мгновение не теряли ни своей молниеносной упругости, ни своего героического вдохновения.
Дроздовская дивизия встала на отдых в селе Воскресенке. На сторожевое охранение на участке 1-го полка к вечеру перебежал красноармеец с винтовкой и во всей амуниции.
О перебежчике мне передали из сторожевого охранения по полевому телефону. Я приказал привести его ко мне в штаб дивизии. Вскоре часовые ввели молодого человека лет двадцати, в долгополой шинели кавалерийского образца, с помятой фуражкой в руках, с сорванной красной звездой, от которой осталась темная метина.
Перебежчик был очень светловолос, с прозрачными, какими-то пустыми глазами, лицо бледное и тревожное. Его опрятность, вся его складка и то, как ладно пригнана на нем кавалерийская шинель, выдавали в нем не простого красноармейца.
— Кто ты такой, фамилия? — сказал я, когда он отчетливо, по-юнкерски, отпечатал шаг к столу.
— Головин, кадет второго Московского корпуса.
Молодой человек смело и пристально смотрел на меня прозрачными глазами.
В тот день у меня коротал время командир 1-го артиллерийского дивизиона полковник Протасович. До привода перебежчика мы мирно рассматривали с ним старые журналы, найденные в доме, несколько разрозненных номеров «Нивы» благословенных довоенных времен — с каким трогательным чувством находили мы на войне эту старушку «Ниву», особенно рождественские и пасхальные номера, дышавшие домашним миром, — и целую груду «Огонька» в выцветших синеватых обложках, с размашистыми карикатурами Животовского и фотографиями заседаний Государственной думы.
Протасович вполголоса попросил у меня разрешения допрашивать перебежавшего кадета.
— Кто у вас был директором? — спросил Протасович. Перебежчик ответил точно, потом повернулся ко мне и сказал со слегка покровительственной улыбкой — чего, дескать, допрашивать?
— Да, ваше превосходительство, ведь мы с вами сколько вместе стояли.
— Как так?
— Да я же белый... Служил в Белой армии, в Черноморском конном полку. Заболел тифом, в новороссийскую эвакуацию был оставлен, брошен в станице Кубанской. Вот и попал к красным... Теперь словчился перебежать
— Почему первого?
— Я всегда мечтал...
В его ответах не было ни звука, ни тени, которые могли бы вселить подозрение. Черноморский конный полк, действительно, очень часто плечо к плечу сражался рядом с дроздовцами, я хорошо знал у черноморцев многих офицеров. Может быть, потому, что такая обычная для белой молодежи биография была пересказана как-то слишком торопливо, что-то невнятное показалось мне в ней, неживое, а, главное, потому, может быть, что какое-то неприятное, глухое чувство вызывали во мне эти прозрачные, немигающие, со странным превосходством смотрящие в упор глаза, но я стал допрашивать кадета дальше.
— Где же черноморцы с нами стояли? Перебежчик снова улыбнулся — и чего спрашивать такой вздор?
— Ваше превосходительство, да помните Азов...
— Ну, помню, а еще?
— А на хуторах... Вы к нам несколько раз приезжали.
Он вспомнил полковой обед, на котором присутствовал, назвал имена офицеров. Я пристально посмотрел на него: сомнений нет — это наша белая баклажка, кадетенок, попавший к красным и перебежавший к своим, но почему же не проходит невнятное недоверие к его складному, излишне складному, в чем-то мертвому рассказу и к его бледному, без кровинки, лицу, полному скрытой тревоги? «Пустяки», — подумал я и протянул ему портсигар:
— Хотите курить?
— Покорнейше благодарю, ваше превосходительство. Худая цепкая рука с хорошо выхоленными ногтями порылась, чуть дрожа, в портсигаре. И эти несолдатские ногти тоже показались мне неприятными.
— А вы какой Головин? — спросил Протасович. Тощая рука на мгновение как-то неверно шевельнулась, потом вытащила папиросу. Перебежчик оправил ворот шинели и, глядя на Протасовича с покровительственной и самоуверенной улыбкой, ответил:
— Мой отец был председателем второй Государственной думы.
Протасович сильно сжал мне под столом колено. Какое странное совпадение: за несколько минут до привода перебежчика, рассматривая «Огонек», мы задержались на снимке президиума Государственной думы и, особенно, на большом портрете ее председателя Головина. Полковник Протасович хорошо знал Головина и вспоминал над «Огоньком» свои с ним встречи.
— Какое совпадение, — усмехнулся Протасович, отмахивая от лица табачный дым.
Перебежчик быстро взглянул на него, не понимая значения слов, потом вытянулся передо мной — ко мне он чувствовал больше приязни, чем к полковнику.
— Разрешите закурить?
— Курите.
Он стал раскуривать папиросу, глубоко втягивая щеки. Был освещен его острый подбородок, лоб и прозрачные глаза в тени. «Какие неприятные глаза, — подумал я, — и будто я их где-то видел».
— Так вы, Головин, сын председателя второй Думы? — повторил Протасович как бы рассеянно и небрежно.
— Так точно.
Перебежчик глубоко затянулся папиросой.
— Вы, конечно, помните, какую прическу носил ваш отец.
— Прическу?
Перебежчик темно, тревожно взглянул на полковника, но тут же улыбнулся с видом презрительного превосходства: