Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
БЕЛАЯ ТЕНЬ
Глава первая
День был ясный, солнечный, но холодный. Когда цветут сады, так бывает часто — после теплых весенних дней вдруг наступают холодные, иногда даже возвращаются заморозки, обжигают инеем траву и нежный вишневый и абрикосовый цвет. Правда, нынче похолодание до инея не дошло, да и трава уже стояла буйная, рослая. Это был молодой, заложенный прошлой осенью на торфе и привезенном черноземе газон, ярко-зеленая густая трава так и ярилась взятыми из земли и из весны соками, и институтский сторож Василь косил ее ручной садовой косилкой. Он снимал первый укос. Косилка дребезжала, чадила синим дымком, из-под нее брызгала зеленая роса, и густо пахло
1
В Киеве на Большой Васильковской улице размещается онкологический институт.
И вот вчера вечером позвонил рентгенолог и сказал, что ему удалось отыскать старую историю болезни Дмитрия Ивановича, еще восемнадцатилетней давности, и на одной из рентгенограмм он нашел это самое пятно. Когда-то, возможно еще в молодости, Дмитрий Иванович, сам того не ведая, на ногах перенес плеврит, с тех пор осталась спайка, которую можно обнаружить только под определенным углом. Именно так она и замечена вторично три недели назад. А боль — психосоматическая, самонавеянная. Рентгенолог сказал, что в поликлинику Дмитрий Иванович может больше не приходить, а направление в диспансер порвать. Это сразу развеяло всякие сомнения. Дмитрий Иванович разволновался и расчувствовался, чуть не заплакал. И сразу исчезла боль, и упал черный занавес, мир словно бы засветился заново.
Порой нужно испытать горечь беды, чтобы почувствовать вкус жизни. Он увидел, что она не была серой, это он сам делал ее такой, она бурлила, была многогранной, и ему вольно было погрузиться в то бурление и ощутить приятное прикосновение ее граней. В тот же миг он подумал, что жил не так, что впредь будет ощущать грани жизни, будет стараться их ощущать, не даст серости затянуть собою его будни. И не только его собственные, но и всей семьи — жены, сына и дочери. Он сам осветит их семье. Он оглянулся вокруг и неожиданно для себя зашелся легким детским смехом и по-детски зажмурился.
Его охватила горячая, даже какая-то тревожная радость — радость восприятия солнца, деревьев, травы, которых человек по большей части не замечает, он почувствовал легкость во всем теле и головокружительный подъем духа. Наверху, в окне третьего этажа, смеялись девушки — лаборантки смежной лаборатории, он подумал, что, вероятно, они смеются над ним, даже отгадал причину их смеха: на его слегка кудрявой голове проступало озерцо лысины — маленькое-маленькое, он тщательно его маскировал, и заметить его можно только сверху. Но этот смех не обидел Дмитрия Ивановича. Молодой девичий смех разливался по телу тревогой, будоража что-то почти забытое, заснувшее. Он и сам улыбнулся.
С этой улыбкой Дмитрий Иванович и вошел в институт — старый четырехэтажный дом, перед которым прошлой осенью снесли еще более старые деревянные халупы, оголив неуклюжий, с вмурованными до половины в стены колоннами, фасад, облицованный цветной плиткой; поздоровался с вахтером, сотрудниками, встретившимися на ступеньках и в коридоре. Они приветствовали его радостно, сразу заметив его ясный вид, его обычную, чуть застенчивую, чуть наивную, словно дремавшую в уголках губ улыбку. Они любили ее. Она не выражала чего-то особенного — больших надежд, веселости, но и не была деланной, наложенной на уста силком, Когда она светилась, к нему приходили запросто, свободно спорили; бывало, и сердились, и он сердился, и тогда она исчезала, но появлялась снова, как только заканчивали спор. Она не исчезала и в эти три недели, но была какой-то усталой, вымученной, и теперь, когда она возродилась, это заметили все. Дмитрий Иванович понял, что все видели тяжелое состояние его души, а теперь увидели и перемену, молча радовались вместе с ним, и это наполнило его благодарностью и еще большей радостью. Ему хотелось поскорее войти в кабинет и приняться за работу. Хотелось проверить те расчеты, которые не давались в течение трех последних недель. Об этом он думал с самого утра. Сегодняшнее его ощущение было подобно тому, с каким он приходил на работу лет десять назад. На этой широкой трехмаршевой лестнице он пережил несколько перемен того своего настроения. Поначалу, сразу после назначения заведующим лабораторией, была настороженность, даже боязнь, потому что все время казалось, что ему будут вставлять палки в колеса, — особенно после того, как один из сотрудников шепнул на ухо, что вчера его заместитель сказал: «Какой это завлабораторией. Это — завбазой». Он не мстил заместителю. Он никогда не намекнул, что эти слова ему известны. Он был выше этого. Потом пошли годы наиактивнейшего труда. Когда действительно на работу стремился душой. Собственно, окончательно то чувство не исчезло и теперь, просто он немного устал, просто что-то притерлось, пригасло. Но сегодня он шагал по ступенькам с чувством приподнятости. Не торжественности, а именно приподнятости. Он знал, что его ждут. Он сейчас сядет, возьмет синюю тетрадь… Нет, сначала он должен сказать то, что думает, что надумал в последние дни об исследовании второй группы.
Так было всегда. Ему было приятно, что от него ждут советов. Может, именно потому его почти никогда не оставляли мысли о работе. Именно давать советы, а не вмешиваться. Это его вторая установка — не навязывать себя, не нажимать, хотя опять-таки от этого полностью уберечься нельзя, как бы он этого ни желал, да и стремился ли к тому до конца — зачем же тогда он здесь!
Он любил появляться на работе с чем-то новым, обдуманным. Знал, что удивляет, уже привык удивлять; он давал толчок, заряд всем (и это действительно почти непроизвольно — энергию, энтузиазм осмысленно дать нельзя). Именно тогда, когда нес в себе новую идею, новую мысль, ему особенно хотелось идти на работу. И не то чтобы не любил своего дома или уж слишком привык к этим людям, — хотя конечно же и привык, и не только он к ним, но и они к нему, он знал, что его уважают, ну, пусть не все, но даже те двое или трое, что не принимали его поначалу, примирились, более чем примирились, стали думать, что он лучше, чем мог бы быть кто-либо другой. Остальные же в самом деле уважали искренне, а может… даже любили его. То есть уважали в наивысшей степени.
Именно такое уважение и светилось сейчас в глазах Вадима Бабенко, что стоял у окна, задумчиво курил сигарету. Вадим поздоровался красивым, глубоким наклоном головы, в его глазах светилась приязнь. Вадим — молодой кандидат, ему двадцать семь, а он уже готовит докторскую диссертацию. Говорят, Бабенко — надежда лаборатории. Возможно, когда-то он и заменит Марченко. Дмитрий Иванович думал об этом спокойно, может, потому, что это произойдет не скоро, а может, и потому, что все-таки еще неизвестно, в ком он найдет себе замену. Ведь это зависит от него. Вадим же и впрямь для своих лет весьма рассудителен и умен. И, как теперь говорят, информирован.
Дмитрий Иванович подумал, что именно это слово полнее всего выражает Вадима. Бабенко знает все — от скорости деления амебы до скорости полета последнего спутника, от способа добывания золота из морской воды до способа выведения пятен на шерсти и шелке. К нему в лабораторию обращаются как к энциклопедическому словарю. Дмитрий Иванович, который свое время тоже не на карточную игру потратил, удивляется, каким образом за столь еще короткий век в эту красивую голову набралось столько информации, как ее не вытеснили мысли о девушках, о модных галстуках, о байдарках или еще о чем-либо. Правда, Вадим всегда одет по моде, даже изысканно, и сейчас на нем серый полуспортивный костюм, длинный в клеточку галстук, тупоносые лакированные ботинки, но это, скорее всего, простая аккуратность, опрятность. Так как на решение распространеннейшей формулы: Х + У = любовь — отдает времени совсем мало. Хотя он и не аскет, Дмитрий Иванович как-то встретил его в кино с высокой белокурой девушкой, но Вадима никогда не зовут к телефону с двусмысленной усмешкой лаборантки, он не удирает украдкой с работы и не приходит на работу заспанный, со следами губной помады на воротнике сорочки. Как, к примеру, Евгений Лисняк, которого тот же Вадим называет не иначе как запрограммированным на любовь. Все силы индивидуума вложены туда, на иное темперамента и энергии остается совсем мало. Не случайно же Евгений и материала на кандидатскую диссертацию еще не собрал.
Ко всему еще Вадим и красив необычайно. Можно сказать, что он красив аристократически.
— Вадим, — сказала однажды Светлана Кузьминична, — ты мне кажешься похожим на Дориана Грея.
На что Вадим учтиво и вместе с тем подчеркнуто театрально поклонился и ответил:
— Надеюсь, в своем комплименте вы не идете дальше портретного сходства.
У Вадима продолговатое бледное лицо, ровный нос, выразительные губы, которые сейчас так приязненно улыбались Марченко. Вадим намеревался что-то сказать, может, то, что светилось в его улыбке, но сдержался. Он не хотел, чтобы Дмитрий Иванович истолковал его слова как подхалимство.
Марченко вошел в кабинет. Кабинет — с левой по коридору стороны, первая комната от лестницы. В кабинете царил запах сероводорода и ацетона, он его еле чувствовал, он привык к нему, потому что это был второй запах жизни, а может, даже первый, а тот — травы, цветов — стал вторым, ведь о нем только мечталось и говорилось и редко когда доводилось им наслаждаться. Однако он распахнул окно. Свежий ветер качнул плотную занавеску, прошелестел бумагами, поднял на столе несколько листочков, но не осилил сбросить их на пол. Марченко боялся сквозняков — в этой узкой длинной комнате всегда тянуло, но сегодня он оставил раскрытым окно, а не форточку, как всегда.