Белая волчица князя Меншикова
Шрифт:
Сашенька смеялся прибытию в Березов изгнанных Долгоруких, врагов подлых семейства его, осуждал даже сестрицу, что, повстречавшись с ними, не плюнула в лицо врагов своих, как стоили они того. Он специально начал кружить подле хижины Долгоруких, словно волк, выслеживающий добычу.
Постаревший глава семейства сам шагнул ему навстречу. И внезапно в ушах юного князя забился, зазвучал тихий, с легкой хрипотцой голос:
– И супротивникам своим не мсти, не надо… Александр решительно подошел к старику Долгорукому.
– Я сохранил еще злобу, но, видя тебя в несчастном состоянии твоем, чувствую, что ненависть погасла в душе моей. Прощай!
Тот голос, такой родной и почти совсем забытый,
– Все правильно, родненький. Умей прощать, ибо погибнет сие семейство древнее под бременем их бедствия…
Он грезил возвращением в Пальмиру Северную. Сладчайший из всех снов! Реальность убивает грезы. Что жаждал он увидеть здесь? Могилы близких остались там, безвестные миру. К Ее гробу под золоченым балдахином Сашенька не осмеливался приблизиться, – слишком велики потери, слишком смрадно гноятся его душевные раны. С ним оставались только его мечты. Мечты о прошлом, в грезах о котором можно было что-то поправить, в грезах был жив батюшка, мамушка Дарьюшка, была жива Она, и он, нынешний Сашенька, мог беседовать с ними.
Марта – это как послание огненное из божественного Откровения Прошлого. Куда же девалась она? В каком астральном лабиринте затерялась вновь? Горчайшей из всех потерь. Сколько душ уж заледенело от подобных утрат.
И самое жуткое – никто сего не замечает.
Сашенька блуждал по бесконечным покоям дворца, который сегодня казался громадиной, пожирающей маленьких людей.
Голоса?
Он рванул на себя дверь излюбленного батюшкиного Орехового кабинета. И замер как вкопанный.
Его сестра Александра прижималась к Марте и горько плакала, руками-тростинками с голубоватыми речушками вен обнимая за плечи странную их гостью. Откуда такое единение?
Что-то неуловимо изменилось в Марте, волосы обезумевшими прядями обрамляли грустное и красивое лицо.
Значит, этой мечте, по счастью, не суждено было умереть.
Не запомнить сей день было бы глупо. Да и невозможно. Пиотрушенька вдобавок задолго до начала «дня сего» приставил ко мне своего пса верного – Сухорукова. И Анатолий Лукич труждался с необыкновенным усердием и осмотрительностью; ничего-то он не упускал из виду: гербов на епанчу либо ливрей на моих песенников не делал без того, чтобы не спросить угодливо, какой фасон нравится, цвет, сколь богато устроить. Тошно мне было от суеты, а верный дружочек Темного Царя, старательно помаргивая тухлыми глазами и выплевываясь словами, что и без того уродовали его тонкие губы, предъявлял свое слабое мнение о необходимости прислать к нему, вместо модели, нескольких из музыкантов для обшивки их нарядами.
– Ой, матушка-царица, а не выбрать ли из столовой палаты рундуки против того, как сделано это в Грановитой? А Грановитая палата без рундуков зело лучше и веселее стала.
Худо мне: меня на муки крестные, на Голгофу власти венчать задумали. И словно все соки из тела выпивает кто-то незримый, раздуваясь жадно. В леса бы сбежать, к Озеру прозрачному, Священному, да завыть протяжно ночью лунной, катаясь в серебре росы, броней травинки укрывшей…
Немало потрудились в Кремле, запущенном и грязном. Помост деревянный, словно эшафот гигантский проложили. Языками крови сукно красное бежало. Кровь укрывает привычные грязь и скаредность. Да и место мое лобное – собор Успенский – зело красиво изукрасили. Бархат, золото, камни драгоценные кресел, ковры персидские, золотая дорожка парчовая от царского места к Святым вратам – все сияло, все горело восточной роскошью. Клетка для волка золотая, чтоб тоску красотой внешней прикрыть. Как же, казнь во власть мирскую должна
На рассвете мая седьмого дня пушка грянула сигнальная со стены кремлевской. Вскинули гвардейцы мушкеты и палаши «на караул». Зазвучали трубы и барабаны, зазвонили колокола во всех церквях и монастырях Первопрестольной, орудия городские залпы произвели, расстреливая истекающую кровью вольную волюшку мою – пора, пора настала выйти подле Темного Императора на крыльцо Красное. Князь рассказывал мне давеча, что с места сего Темный Царь сорок два года назад ровнехонько с ужасом смотрел на беснующуюся толпу стрельцов и лес колышущихся и сверкающих бердышей. Я чувствую, Пиотрушка и ныне напряжен, едва головой не дергает судорожно. Вспомнил прежний страх? Или что-то предвидит, когда рядом, плечо в плечо, стоит со своей Судьбой?
Под нескончаемый перезвон колокольный, салюта залпы, звуки полковых оркестров я вступлю на помост деревянный, утоплю ноги в алой крови дорожки суконной. Я и сама подобна только что освежеванной охотниками умелыми волчице убитой, – на мне кровью облипло платье роскошное, пурпурное в золоте, бриллианты слезами зацепились в прическе высокой.
Успенский собор залит солнечным светом и блеском золоченых свечей, горящих в огромных серебряных паникадилах. В центре храма помост уставили с тронами, словно место мое пытошное балдахинами бархатными, золотом расшитыми, прикрыли. Мая седьмого дня начнется отпевание окончательно погибшей воли моей, и продлится оно (знаю я, ведаю!) несколько долгих лет, чтобы закончиться в такой же майский день моим побегом в глубокий ледяной поток освобождения.
Темный Царь, несмотря на праздничные одежды, все мрачнее, все чернее ликом делается, обращаясь к архиереям:
– Извольте оное ныне совершить по чину церковному.
И началось действо. Я закрываю глаза, крепко-накрепко, и несет меня на волнах древнего символа веры, из тайных тайн борейских востоком, Византией впитанного:
– Верую во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым…
Отче Бора, слышишь ли ты вой тоскливый мой в каменной крепи своей? Не суждено мне было вместе с вами в камень святый уйти, не суждено мне было с Храмом Странствий сгинуть. Странницей став на земле, волчицей белой в черной Тьме рыщу, где кончится путь мой маятной, отче Единый, Бора?
–… Чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века. Аминь.
Ектения, евангелия, молитвы.
– Ты, о Россия! – слетает с иконных, свято-скорбных губ Феофана, ризой белой от Темного Царя прикрывшегося, отделившегося. – Не засвидетельствуеши ли о богом венчанной императрице твоей, что прочиим разделенные дары Семирамиды вавилонской, Тамиры скифской, Пенфесилеи амазонской, Елены, Пульхерии, Евдокии императрицы римской, все разделенные дары Екатерина в себе имеет совокупленные?…
Мне памятны сии имена, уже отпущенные, освобожденные глубоким ледяным потоком Судьбы и Тайны. Все было, все. Так не от этого ли хочется взвыть, метнуться в сторону и исчезнуть прочь волчицей дикой? Найти своих брошенных, сирых вещунов, вступить в воды Белые одиночества последнего, конечного?
– И зри вещь весьма дивную: силы помянутых добродетелей виновныя, которыя по мнению аки огнь с водою совокупитися не могут, в сей великой душе во всесладкую армонию согласуются. О, необычная!.. великая героиня… о честной сосуд!… Всю ныне Россию твою венчал еси!.. Твое, о Россия! сие благолепие, твоя красота, твой верьх позлащен солнца яснее просиял.
Солнце, что пока не сумело тьмы лучами тонкими развеять, уже давно не светит истинно. Ибо в свете страшнее начертанное на великих скрижалях странствий.