Белое, черное, алое…
Шрифт:
Квартира вертолетовская напоминала Эрмитаж. Мы с вдовой быстренько договорились, что изымем фотографии осмотром, и сейчас мы с хозяйкой чинно сидели на какой-то старинной козетке, а Кораблев с двумя соседками понятыми подробно записывал в протокол фотоальбомы и фотографии россыпью. Соседки время от времени отвлекались от протокола, и от Кораблева, который умел быть обаятельным, когда хотел, и поочередно вскрикива-ли что-нибудь вроде: «Ах, Наташа, какая у тебя вентиляционная решетка! Я за такой гоняюсь уже полгода!
Почем брала?» — «Четыреста долларов», — томно отвечала Наталья Леонидовна, и составление
Улов был свезен нами в прокуратуру и брошен в угол. Его еще предстояло серьезнейшим образом разбирать, чем я и занялась в оставшееся до конца рабочего дня время. Фотографий было штук четыреста, весь славный путь бандитского бригадира был отражен в фотодокументах. Я рассыпала их по полу и ползала между кучками снимков, пока не находила нужные и не откладывала их. К семи часам вечера в прокуратуру, озираясь, вошли фээсбэшники и присоединились ко мне.
Выловив из общей кучи несколько снимков, они отложили их на край стола и кивнули. Те снимки, что приглянулись мне, и выбранные ими кадры не совпадали.
На тех снимках, что выбрали они, стояли обнявшись крепкие ребята в кожанах, на фоне черного «линкольна-навигатора», — я хоть рассмотрела, что это такое…
Один из обнимавшихся был явно Вертолет, остальные имели не такое уверенное выражение лица. Судя по всему, это они возили в лес, в один конец, застуканного ими Бурденко. Я пролистала дело о взрыве, найдя координаты мастера РЭУ, присутствовавшей при осмотре чердака, и, позвонив ей домой, спросила, брал ли у нее накануне взрыва ключ от чердака кто-нибудь из милиции.
— Да, — охотно вспомнила она. — Из милиции был такой вежливый молодой человек. Дней за пять брал.
— А что же мне сразу тогда не сказали?
— Так вы же спрашивали про посторонних? А посторонним я никому не давала… Милиция же не в счет.
— Вы его узнать сможете?
— Смогу, конечно, у меня хорошая зрительная память.
Мысленно благословив свидетелей с хорошей зрительной памятью, и пусть их число растет и множится, я произвела до конца недели последние приготовления к атаке и вместе с Александром отбыла в Москву, потащив за собой еще и Хрюндика.
Перед этим я успела потрясти Лешку Горчакова на предмет характерологических особенностей мадам Чвановой.
— Маш, ты прости, но я добросовестно поднял все свои старые знакомства в мире моды и смог выяснить только одно: близких подружек у Чвановой-Редничук нет и не было, с кем она общается и в каких вращается кругах, никто не знает. Но все мне сказали одно: она улыбается-улыбается, а потом челюсти раскроет и съест.
— Леша, ну что это значит? Какую-нибудь конкретику бы…
— Ну вот был случай, когда она еще участвовала в показах, то есть очень давно, она уже лет пятнадцать не ходит по подиуму. Там нашлась одна сушеная вобла с фигурой Наоми Кемпбелл, с нашей Нателлкой вместе начинала, так вот она сказала, что ради дополнительного показа, то есть ради дополнительных бабок, Нателла готова была удавиться, и когда кто-то из других манекенщиц ее попросил отдать показ, для той другой это было очень важно, кто-то должен был прийти ее смотреть, короче, вся судьба ее решалась, на Нателлку все это никакого впечатления
— Ой, подумаешь! Еще неизвестно, как там было на самом деле! — возразила я. — Во-первых, я ничего смертельного в этом поступке не вижу, может, ей правда нужны были деньги до зарезу, а во-вторых, надо еще Нателлу послушать, ее вариант этой истории.
— А вот знаешь, почему у нее подружек нет? — продолжал Лешка. — Раньше были. Но у Нателлы есть такое свойство: если она ссорится или обижается, то это навсегда.
— То есть?
— То есть если ей близкая подружка намекнет, что у Нателлы шов на чулке перекручен, образно говоря, — ну, я не знаю, какие там еще изъяны внешности могут быть у манекенщиц, — эта подруга для Нателлы существовать перестает, причем не до вечера, пока обида уляжется, а навсегда. Наверное, у нее был определенный круг, но она со всеми по той или иной причине расплевалась.
— Ты знаешь, если человек не общается с тем кругом, в котором вращается, то это значит либо что он им не подходит, либо что они его недостойны. Нателла женщина незаурядная, может, ей с этими фифами и разговаривать-то не о чем, вот они и злятся.
— Слушай, по-моему, ты лоббируешь интересы Нателлы Редничук, — заметил Горчаков.
— Ну, нравится она мне, я этого и не скрываю. Люблю сдержанных людей, хотя со мной она, по-моему, приоткрылась.
— Ой, вряд ли сдержанность можно назвать главным качеством Нателлы Редничук, — противным голосом сказал Лешка. — Желаю вам успехов в столице, не зря тебе съездить, главное только, чтобы в Генеральной о твоем вояже не пронюхали.
— А, победителей не судят, — небрежно сказала я.
— Вот как? — удивился Лешка. — Думаешь, там тебя ждет раскрытие?
— Думаю, да.
— Машка, ну вот откуда ты это знаешь? Ну откуда? Знаю, Лешка. Чувствую.
Для моего ребенка путь в Москву был первым столкновением с железной дорогой, до этого он только два раза летал на самолете. У нас в купе было три места, а на четвертом ехала приятная пожилая особа, которая деликатно предложила не только запереть дверь купе на все возможные запоры, но и для совсем уж надежной гарантии прикрутить дверь веревочкой. Ребенок внимательно смотрел на эти манипуляции и на обратном пути тревожно спросил, почему мы веревочкой не заматываемся. Решил, что так положено.
Почувствовав, что из окна дует, несмотря на опущенную штору, я уложила ребенка головой к двери, но, посмотрев, как легли другие, он устроил тихий скандал со слезой в голосе и доказывал мне, что хочет спать в поезде как все, по правилам, а не наоборот. Пришлось плюнуть на возможную простуду и восстановить статус-кво. После этого все уснули, а я ни на секунду не сомкнула глаз, опасаясь, что какие-нибудь преступники снимут двери купе (мне рассказывали, что так делают поездные воры, ; чтобы не вскрывать замок) и похитят ребенка. Почему его должны похитить, я себе объяснить не могла, но было страшно. Проснувшийся под утро Сашка известным жестом обозначил степень моей дурости, а я ничего не могла с собой поделать.