Белое солнце пустыни. Полная версия
Шрифт:
Этот смех неожиданно взволновал Федора, он все время вспоминал его. Сталкиваясь с Нюркой, краснел, отводил взгляд, а она, прекрасно понимая состояние юноши, в котором все больше разгоралась тяга к женщине, посмеивалась, заигрывала, стараясь заглянуть в глаза. Еще она любила во все горло орать частушки, так, что ее слышали на обоих берегах Волги, и были эти частушки такими озорными, что даже мужики на пароходе, смеясь, покачивали головами.
Когда Федору исполнилось шестнадцать, Нюрка затащила парня за брезентовую перегородку, сбросила с себя платье, стянула с него, обалдевшего, штаны и увлекла
У него шла кругом голова от первой в его жизни женщины и, главное, полагал он, такой необыкновенной женщины, как Нюрка с ее зелеными, хмельными глазами, с ее ласковым отзывчивым телом, умеющим дарить небывалое наслаждение. Конечно же, другой такой женщины и быть не может, ему повезло, что он с ней встретился, и поэтому надо действовать решительно. Схватив Нюрку за руку и с силой сжав ее, он объявил, что она должна немедленно выйти за него замуж.
Услышав это, Нюрка всплеснула руками и долго смеялась, затем растроганно провела рукой по его голове, ласково поцеловала в щеку и сказала, что подумает… Теперь же ей надо начинать готовить еду команде, а ему лучше уйти, потому что, вдруг, после вахты ненароком заглянет Прохор, и тогда от него долго не отбрешешься, хотя ей на него и наплевать.
Федор вышел на палубу. Свежий волжский ветер холодил его грудь, теребил распахнутую рубаху. Взволнованный происшедшим, он прошлепал к носу парохода, постоял, а затем поднялся на мостик к рулевому. Сквозь стеклянное полукружье окон в ночи были видны красные и белые огоньки бакенов, топовые фонари встречных пароходов и катеров.
Федор, не зная, как освободиться от переполнявших его чувств, попросил закурить. Рулевой, цыганистого вида красавец в кольцах черных кудрей, помог Федору свернуть первую в его жизни «козью ногу» и дал огоньку – Федор, затянувшись, закашлялся. Рулевой крепко шлепнул его ладонью по спине, «чтоб не кашлял», и, подмигнув, сказал:
– Ну что, причастился, раб божий Федор?.. – Тот не сразу понял, о чем разговор, а рулевой продолжал: – Нюрка баба сладкая, заводная!.. Страсть как молоденьких обожает. Не тебе первому палочку сломала.
Федор густо покраснел, но затем вдруг решительно и жестко ответил:
– Мало ли… А теперь – учтите – она моя!
Рулевой рассмеялся и, отпустив штурвал, развел руками.
– Да я что… Я не возражаю… И ребята, я думаю, тоже… Тебе надо только с Прохором договориться!
Сухов, идущий по пустыне размеренным и четким шагом, усмехнулся в усы и даже слегка крякнул, вспомнив эту ночь с Нюркой, свою первую в жизни ночь с женщиной.
Он остановился, чуть не уперевшись в преграду – перед ним на вершине бархана высился саксаул, изломанный, корявый от наростов, пыльный. В тени короткого ствола этого чахлого с виду, но очень цепкого дерева пустыни сидел, отдыхая, тушканчик; просительно прижав к груди передние короткие лапки, он внимательно наблюдал за появившимся красноармейцем.
– Отдохнул, дай и мне, – негромко сказал Сухов, не двигаясь с места.
Тушканчик, будто поняв человеческую речь, неторопливо заскакал прочь,
Сухов устроился под саксаулом, вытянув гудящие ноги, стараясь попасть в тень ствола, с наслаждением ощутил позвоночником шершавость дерева, прикрыл веки… и снова оказался на волжском пароходе.
Прохор крепко избил Федора, придумав какую-то причину. Дрожа от ярости, Федор ворвался на камбуз, схватил нож для резки мяса и ринулся было обратно, да Нюрка повисла на руке с ножом, умоляя его успокоиться. Но Федор все рвался на палубу, и когда нечаянно поранил лезвием ладонь женщины, она крикнула:
– Феденька, он же отец моего мальчонки!..
Федор обмяк, поняв тогда, что боль другого человека может быть больше собственной, тем более просто физической, хотя обида и продолжала душить его. Что-то подсказало ему, что надо сдержаться, и он сдержался. С тех пор всегда старался быть сдержанным, и, выработанное постепенно, это качество осталось с ним на всю жизнь. Оно сослужило ему великую службу, когда он стал солдатом.
Почувствовав чье-то присутствие, сидящий у саксаула на песке Сухов приоткрыл веки – перед ним торчал знакомый тушканчик. Не смея приблизиться к желанной тени, он все так же просительно прижимал передние лапки к груди.
– Иди, – разрешил Сухов, чуть поджав ноги.
Тушканчик скакнул, очутившись в тени у его ног; осторожно понюхал подошвы ботинок красноармейца. Федор медленно протянул руку, коснулся пальцем его головы. Тушканчик, втянув голову, весь задрожал от страха, но принял ласку и поверил, что, может быть, этот великан пощадит его и не съест. Федор, улыбаясь своим мыслям, гладил пальцем смешного зверька.
Летом, в сезон созревания бахчевых, вся Астрахань исходила ароматом арбузов. Сотни телег потянулись к волжским пристаням.
Грузчики, встав цепочкой, кидали арбузы с телег на баржу, и зеленые, полосатые «мячи» летели из рук в руки, наполняя трюмы и палубу. Баржа все заметнее оседала, погружаясь почти до бортового обвода. Вечерами свежий арбузный дух, перебивая все запахи, стоял над ней.
Федор, улучив свободную минуту, усаживался на палубе, свесив ноги к воде, смотрел, как по набережной прогуливались барышни и их кавалеры, сновали извозчики – их кони звонко щелкали копытами по булыжной мостовой. Из парка, раскинувшегося по берегу вдоль пристани, доносилась музыка – играл военный оркестр, с провалами ухал барабан. Парня охватывало чувство одиночества, смутная тоска сжимала сердце.
Вскоре они снялись с якоря и пошли вверх по Волге, к Нижнему. Федор долго смотрел на удаляющийся город Астрахань, на причал, где оставалась стоять барышня, вся в белом, с белым зонтом над головой. Она долго махала платочком кому-то, стоящему на палубе большого белого парохода, только что отчалившего от пристани… «Наверное, своему кавалеру», – решил Федор и попытался представить себя на месте ее кавалера и что это ему, Федору, машет белым платочком барышня, но у него из этого ничего не получилось. Он подумал о том, как мало он еще знает и мало чего видел на свете, о том, какое множество людей существует вокруг, а он не имеет об их жизни ни малейшего понятия.