Белое время
Шрифт:
1. Повилика жизни
Туман в Коктебеле
Я вышел море посмотреть:
туман стремился к Карадагу.
Он нёс ему морскую влагу
и был готов укрыть на треть.
Я вышел море посмотреть.
Окрестных бухт краса и фат,
водой причудливо изрытый,
«Хамелеон», богами шитый,
ещё был виден миг назад.
Окрестных бухт – краса и фат.
Но
туман к посёлку подступает,
клубится, тихо набегает.
В тумане всё, всё точно сон.
Пока прощай, «Хамелеон»!
Объят туманом Коктебель.
Застыл прохожий, бледной влагой
он покорён, как древней сагой,
как высотой небес – апрель.
Объят туманом Коктебель.
Фонарь зажегся, и в окно
Фонарь зажёгся, и в окно –
проник луч света в полном блеске,
пройдя сквозь ставень, занавески,
в обоях высветлил пятно.
Но заслонила тень его.
И сразу застучали в раму.
И понял я – готова драма,
пойду открою: кто – кого.
Но тень куда–то увлекло,
шаги звенели, как стекло.
Сиял луч света в полном блеске,
тёк мирно в ставень, занавески…
И я подумал: вот оно —
движенье жизни необъятной,
на первый взгляд простой, понятной,
где в сети всё оплетено.
Тихий ад
И город точно встал из–под земли:
шумят листвой поблекшие деревья.
Не слышно птиц: их песни утекли
куда–то прочь за это семидневье.
Пройдёт прохожий – точно тяжек путь,
и скроется на первом перекрёстке.
Брехнёт собака – как ей не брехнуть,
когда и для неё день кажется громоздким.
И тихо вновь, лишь кроны шелестят:
от пыли всё пергаментней, грузнее.
Чтоб не смотреть на этот тихий ад,
пойду к реке по липовой аллее.
Удачный день
Открыли дверь и выпустили на улицу.
Не дав привыкнуть к дневному свету, повалили.
Удерживая вдвоём за сильные ноги,
наспех нащупали и прокололи тесаком сердце.
Пока бился в предсмертных конвульсиях,
друг другу подмигивали и смеялись.
Потом работали ножом, паяльной лампой,
угощали друг друга ушами, хвостом,
шли домой, жарили печёнку с кровью.
Под грюк ширпотребовских чашек и ложек
делили его тело среди родственников,
отдыхали, радуясь удачному дню.
Осип Мандельштам
Только стоит вам неодобрительно упомянуть его имя,
как придут в движение пружины всей мировой культуры:
в огромных ботинках с подошвами из воловьей кожи
на вас крупно зашагает Дант;
весьма паршиво прищурившись, взглянет Поль Верлен,
а Рембо – Артюр Рембо, возможно, просто плюнет;
от бумаг приподнимет голову Уильям Шекспир
и одобрительно скажет Данте Алигьери: "Мочи его!";
Мольер с Франсуа Вийоном не очень деликатно
обчистят ваши карманы,
а Анри Бергсон, Анри Бергсон погрозит вам пальцем,
чрезвычайно похожим на копьё Архилоха…
Лишь Леконт де Лиль и его соратники по литературе
заулыбаются вам во весь рот, да и тех притянут к ответу
все эти сплетения и пружины мировой цивилизации.
Старый солдат
Сухой, с лицом в крупных морщинах,
он лежал на жёсткой кровати и умирал.
И хотя солдату, а он был старым солдатом,
касаться смерти было не впервой, —
он умирал не так, как умирают на войне,
а медленно и одиноко.
За ним ухаживала дочь, уже немолодая женщина;
иногда заходили друзья… такие же старики.
От страха и тоски тянуло кричать, и он кричал,
потом успокаивался, и лежал обессиленный,
схаркивая кровью в таз.
В один из мартовских дней,
ему захотелось перебрать свой плотничий ящик.
Инструмент был, как всегда, чист
последней плотницкой чистотой
и, казалось, тёпел.
Вытаскивал и раскладывал поверх одеяла,
точно устраивал инструментальную выставку
падающему по комнате солнечному свету,
затем складывал всё на место —
аккуратно, неспешно.
Когда домой вернулась дочь, старик был мёртв.
Ящик с аккуратно уложенным инструментом,
по–прежнему, стоял около кровати.
Не хватало лишь киянки. Она лежала отдельно,
чуть посверкивая деревянным телом
в наступающих сумерках.
Государственные дети
Привезли и оставили: меня – тётка,
других – отец или мать.
В потерявшей вид домашней одежде
мы сильно напоминали ту живность,
которую можно видеть стаями на свалках,
чердаках, в подъездах домов;