Белокурая бестия
Шрифт:
Стыдно признаться, но меня чуть не прошибла слеза. С сегодняшнего дня Хорстль будет сам брать со столика свою пищу.
АПРЕЛЬ, 23. Сегодня он вдруг обрушился на Густля и повалил его на пол. Я перепугалась, как бы он не искусал его. Но, пока я подбежала, оказалось, что ничего страшного: Хорстлю просто захотелось побороться со своим дружком, как когда-то в лесу с братцами-волчатами. Он куда сильнее Густля, но
ИЮЛЬ, 22. Сегодня у Хорстля, когда он гладил Рекса, на лице на какую-то долю секунды промелькнуло нечто отдаленно напоминающее улыбку. Я сейчас же побежала к профессору.
— Фрау Бах, — сказал профессор. — По этому случаю я бы выпил рюмочку коньяку, если бы у нас был коньяк. Дело, кажется, идет на лад, дорогая фрау Бах. Раньше или позже из Хорстля вылупится настоящий человечек. Или я ничего не понимаю в семействе гоминид отряда приматов класса млекопитающих.
СЕНТЯБРЬ, 4. Наконец-тo! То есть, передвигается он по-прежнему на четвереньках, но, останавливаясь, немедленно становится на коленки. Сам. Без надежды на немедленное поощрение.
Терпеть не могу подсматривать сквозь замочную скважину. За исключением тех случаев, когда это связано с Хорстлем. Вчера, оставшись один в комнате, он прошел некоторое расстояние на коленках, устал, хлопнулся на четвереньки, отдохнул, снова поднялся на коленки, снова сделал несколько шагов, снова хлопнулся на четвереньки… И так раз десять, пока не устал и не ушел на четвереньках отдыхать к себе, в угол.
СЕНТЯБРЬ, 10. Сегодня, когда ребята вернулись с прогулки, Хорстль подполз к ним и возбужденно залопотал. Это еще не были слова. Это больше походило на лепет годовалого ребенка, но это был ПЕРВЫЙ случай, когда он высказал свои чувства не мычанием, а более или менее членораздельными звуками.
Прозвенел звонок на обед. Хорстль подполз ко мне, встал на коленки и протянул руки.
— Хочешь кушать, Хорстль? — спросила я, не надеясь что он мне ответит.
И вдруг Хорстль утвердительно кивнул головой! Он понял вопрос! Боже мой!
Две такие радости в один день.
СЕНТЯБРЬ, 24. Снова ездила к его матери, в Вивеердорф. Когда я вернулась, он подполз ко мне, легко встал на коленки, обхватил мою ногу и залопотал:
— Та-та-та-та… Не-не-не-ме-не… Та-та-та…
Затем он перевел дух и внушительно произнес:
— Мо-ко!
Таким образом, Хорстль знает уже целых три слова! Не беда, что он, как и все ребятишки, которые учатся говорить, проглатывает отдельные слоги, искажает и недоговаривает слова. Со временем все наладится. Особенно, если удастся привлечь на помощь врача-дефектолога.
А вот что его мать фрау Урсуле тоже чего-то недоговаривает, это никаких оснований для оптимизма, увы, не дает. Что-то политическая погода в нашей благословенной Бизонии день ото дня становится все менее благоприятной для тех, кого при нацизме преследовали, и все благоприятней для тех, кто преследовал.
Профессор ездил на днях в Мюнхен и вернулся темнее тучи: профессора Вайде до сих пор еще не собрались судить. Он проживает под домашним арестом у себя на вилле, дает интервью, принимает гостей, в том числе и американских. Кое в каких газетах уже раздаются голоса в его защиту. С одной стороны, он, видите ли, гордость немецкой науки. С другой — сам жертва нацизма, потому что это, видите ли, Гиммлер виноват в том, что Вайде производил свои изуверские опыты над узниками Освенцима и Майданека. Гиммлер его заставлял, а профессор, как мягкий и интеллигентный человек, не смел ослушаться. С третьей стороны, указывалось на то, что опыты профессора Вайде производились над людьми, которые и так были обречены, а результаты этих опытов должны были послужить делу дальнейшего развития медицины, этой гуманнейшей из наук…
Боюсь, что это только цветочки, что ягодки еще впереди.
И, кроме всего прочего, в нашем детском доме объявился свой политический барометр. Я имею в виду садовника Курта. Вчера он спросил у профессора, правда ли, что среди наших воспитанников имеются «дети коммунистов». Интонация, с которой был задан этот вопрос, знакома профессору с тридцать третьего года. Еще год тому назад Курт не осмелился бы задать такой вопрос руководителю учреждения, в котором он работает, А сейчас мы и думать не можем о том, чтобы освободиться от его неприкрытого и наглого соглядатайства. Горько сказать, но за него первым делом заступится профсоюз, не говоря уже о весьма сомнительной общественности нашей округи.
ДЕКАБРЬ, 20. Научившись новому слову, Хорстль с упоением повторяет его без конца, целый день, по любому поводу, и безо всякого повода и всем, кто ему попадается на глаза. А если никого в комнате нет, он твердит это новое слово, обращаясь к стене, двери, стулу, ящику, окошку.
Сегодня он овладел словом «мясо». Он произнес — «мяс».
За все время пребывания у нас он еще ни разу не засмеялся и не заплакал.
ДЕКАБРЬ, 28. Вчера умер от воспаления легких наш милый, веселый и озорной Густль. Он прохворал ровно неделю, и всю эту неделю Хорстля нельзя было отогнать от дверей изолятора. Его пробовали увести, он ощеривал зубы и рычал. Последние двое суток он не являлся по звонку ни на завтрак, ни на обед, ни на ужин. И умер бы от голода и жажды, если бы я не поняла, что бороться с ним бесполезно и не ставила поблизости миску с молоком. Время от времени он начинал яростно царапать ногтями дверь, за которой умирал его храбрый и веселый дружок. Когда бедный Густль перестал дышать, нянька побежала за мной. Дверь осталась открытой, и Хорстль проник в изолятор. Мы застали Хорстля на четвереньках возле кроватки. Он не выл, не урчал. Лицо его по-прежнему ничего не выражало. Но в уголках его глаз поблескивали слезинки. Это были первые слезы за все время его пребывания в нашем приюте.
1948 год
ЯНВАРЬ, 7. После того, как родители Густля увезли его хоронить в Мюнхен, Хорстль несколько дней не находил себе покоя. Он ползал по дому, обнюхивал все места, где они в последнее время играли с Густлем, кроватку Густля, его стульчик, столик, на котором он сидел во время приема пищи, вешалку, на которую Густль вешал свое пальтишко.
Ночью после почти годичного перерыва он снова разбудил нас своим душу выматывающим полуволчьим-получеловечьим воем и сам ни на минуту не заснул. А в среду, когда ребята уже отходили ко сну, мы вдруг хватились Хорстля. Обшарили весь дом, не сразу догадались, что он где-то во дворе. Мы нашли его на снегу. Босой, в одном платьице он лежал, скрючившись, под той яблоней, у которой они с Густлем обычно отдыхали во время прогулок. Он посинел от холода. У него были закрыты глаза, губы лихорадочно дрожали. Через час его температура перевалила за сорок. Все симптомы показывали, что у него воспаление легких, та же болезнь, от которой умер Густль…
Только тогда, когда я его увидела на снегу, почти окоченевшего, я поняла, как привязалась к нему и как страшно мне даже подумать о том, что он может умереть.
Я не могла оставить его ни на минутку, и в Виввердорф уведомлять фрау Урсулу о беде, которая приключилась с ее сыном, поехал сам профессор. Ни баронессы, ни фон Тэраха в поместье не оказалось. Она в отъезде, в Америке, на курорте, который называется Майами.
А фон Тэрах — человек занятой. Он сейчас служит в Мюнхене в каком-то важном учреждении на какой-то важной должности.