Белоснежка
Шрифт:
Посвящается Биргит
Часть 1
Большая красивая брюнетка, она изобилует большими красивыми родинками – одна повыше груди, одна повыше живота, одна повыше колена, одна повыше лодыжки, одна повыше ягодицы, одна на затылке. Все вышеперечисленные родинки располагаются слева, более-менее в ряд, если следовать вниз, а затем вверх:
О
О
О
О
О
О
Ее волосы черны как смоль, кожа бела как снег.
Биллу Белоснежка прискучила. Последнее время. Но он не может ей сказать. Нет, это было бы нехорошо. Билл не выносит, чтобы к нему прикасались. Что-то новенькое. Для него невыносимы прикосновения. Чем бы то ни было. Это касается не только Белоснежки, но также Кевина, Эдварда, Хьюберта, Генри, Клема и Дэна. Такова специфическая особенность Билла, нашего вожака. Мы подозреваем, что он больше не желает вовлекаться в межличностные отношения. Уход. Уход есть одна из четырех форм борьбы с беспокойством.
– О, как я хочу, чтобы в мире были слова, иные, нежели те, что я слышу всегда, – громко воскликнула Белоснежка.
Мы уставились друг на друга через стол, уставленный большими картонными коробками с надписями «Жуть», «Мысли» и «Ржавье». Слова в мире, иные, нежели те, что она слышит всегда? Что это могут быть за слова? «Чешуя», – сказал Говард, но Говард у нас временный, да к тому же довольно неотесанный, и мы тут же пожалели, что одолжили ему спальник, и отобрали его, а заодно отобрали и миску, и «Мысли», бывшие в миске, и молоко, которым были залиты «Мысли», и ложку, и салфетку, и стул и начали бомбардировать его коробками, мол, хватит злоупотреблять нашим гостеприимством. Вскоре мы от него избавились. Но проблема осталась. Что же это за слова?
– Ну вот, – сказал Кевин, – снова мы остались на бобах. – Но Кевин тем и знаменит, что быстро впадает в уныние.
– Предписания! – сказал Билл, и когда он это сказал, мы возрадовались, что он по-прежнему наш вожак, хотя последнее время у некоторых возникли сомнения.
– Кончать-рожать! – сказал Генри – слабовато сказано, однако мы зааплодировали, а Белоснежка сказала:
– Вот такого я еще никогда не слыхала. – И это придало нам смелости, и мы начали наперебой говорить вещи, более-менее удовлетворительные или по меньшей мере достаточно адекватные своему предназначению, по крайней мере пока. Вся эта штука пока осталась между нами и не вышла наружу. Если бы она вышла наружу, вот тогда-то мы бы действительно остались на бобах, по большому счету, в тот понедельник.
Затем мы отправились мыть строения. Чистые строения преполняют глаза твои солнечным светом, а сердце – сознанием, что натура человеческая поддается совершенствованию. К тому же оттуда, с этих возвышенных, плавно колыхающихся деревянных площадок, хорошо наблюдать за девушками: верхушки рыжих, золотых и лиловых голов складываются в неповторимое зрелище. Увиденная сверху девушка подобна мишени, ее лиловая голова – яблочко, а синяя, трепещущаяся юбка – четко очерченный круг. Белые или черные ноги попеременно выпрыгивают впереди, словно кто-то машет из-за мишени руками и кричит: «Ты не попал в яблочко, внеси поправку на ветер!» Эти мишени – большой соблазн, нам очень хочется метать в них стрелы. Вы понимаете, о чем я. Но мы не забываем и про строения, серые, благородные образчики имитационного зодчества. В наши лица воткнуты «типарильос», на наших талиях – тяжелые, бряцающие металлом пояса, в наших ведрах – вода, на древках наших – швабры. А еще у нас есть бутылки с пивом, и мы пьем его вместо второго завтрака, хоть это и противозаконно, но кто же усмотрит нарушение снизу, ведь мы на такой высоте. Жаль, что нету с нами Хого де Бержерака, ведь могло бы статься, что подобный опыт пошел бы ему на пользу и Хого стал бы менее гнусным. Но вполне возможно, что он попросту воспользовался бы ситуацией для свершения нового гнусного поступка. Вполне возможно, что он попросту начал бы кидать вниз, на тротуар, пустые пивные банки, дабы создать нервические неровности под ногами девушек, которые сейчас, прямо вот в эту минуту, пытаются отыскать правильную пишущую машинку в надлежащем строении.
А теперь она сочинила огромный, на целых четыре страницы, непристойный стих и не дает нам его почитать, не дает хоть тресни, просто непоколебима. Мы и узнали-то случайно. Приплелись домой пораньше и задержались в вестибюле, размышляя, надо ли нам плестись внутрь? Некое странное предчувствие, какое-то предзнаменование. Потом мы поплелись внутрь.
– Вот, – сказали мы, – почта.
Она что-то писала, мы это ясно видели.
– Вот почта, – сказали мы снова; обычно она любит перелапать всю почту, но в этот раз она была поглощена своим занятием, даже головы не повернула, даже ухом не повела.
– Ты чего это делаешь? – спросили мы. – Пишешь чего-то?
Белоснежка подняла голову.
– Да, – ответила она и снова опустила голову, ни проблеска эмоций в бездонной черноте ее черных, бездонных глаз.
– Письмо? – вопросили мы, задаваясь естественным вопросом, если это письмо, то кому и о чем.
– Нет, – сказала она.
– Список? – спросили мы, тщетно ища на ее белом лице хоть малейший намек на tendresse. [1] Не было там никакой tendresse. Только теперь мы заметили, что она переместила тюльпаны из зеленой вазы в синюю.
1
Нежность (фр.). – Здесь и далее прим. переводчика.
– А что же тогда? – спросили мы. Мы заметили, что она переставила лилии с жардиньерки на шифоньерку.
– Что же тогда? – повторили мы. Мы с удивлением обнаружили, что она перетащила кальцеолярию аж на кухню.
– Стих, – сказала она. Мы так и держали в лапах сегодняшнюю почту.
– Стих? – спросили мы.
– Стих, – сказала она. Вот оно, тайное, ставшее явным.
– А, – сказали мы, – можно мы глянем?
– Нет, – сказала она.
– А какой, – спросили мы, – он длины?
– Четыре страницы, – сказала она. – На данный момент.
– Четыре страницы!
Одна мысль о немыслимо огромном труде…
Сомнения и неуверенность Белоснежки:
– Но кого же мне любить? – нерешительно спросила Белоснежка – она уже любила нас, в некотором роде, но этого недостаточно. И все равно ей было стыдно.
Потом я снял рубашку и позвонил Полу, ибо мы намеревались вломиться в его квартиру, а если бы он там был, мы бы не могли туда вломиться. Если бы он был там, нас бы непременно опознали, он бы понял, кто мы и что мы тащим его пишущую машинку на улицу, чтобы продать. Он понял бы про нас все: чем мы зарабатываем на жизнь, какие девушки нам нравятся, где мы храним чаны. Пол не снял трубку, поэтому не стоило и спрашивать, дома ли Энн – это имя мы придумали заранее, намереваясь спросить. Пол сидел в ванне под падучими струями воды. Писал палинодию. «Наверное, нехорошо, – размышлял он, – если среди поэтических форм появляются любимчики. Но меня всегда манили отрицание и отречение, убирание и вбирание. О как хотелось бы мне взять все назад, чтобы весь написанный мир… – струи воды продолжали падать. – Я бы убрал зеленый океан вместе с коричневыми рыбами, но в первую очередь я убрал бы – вобрал бы – длинные черные волосы, свисающие из окна, их я видел сегодня по дороге из Бюро безработицы сюда. Они меня безумно нервировали, эти волосы. Нет, не спорю, они были прекрасны. Длинные черные волосы такой богатой текстуры и утонченной тонкости не враз и найдешь. Волосы черные как смоль! И все же они меня безумно нервировали. А ну как появится некий ни в чем не повинный прохожий, и он увидит их и посчитает своим долгом вскарабкаться наверх и установить причину их вывешенности из окна? Вполне возможно, что там, наверху, к ним прикреплена некая девушка, а с ней и заботы разнообразного свойства… зубы… фортепьянные уроки… Вот звонит телефон. Кто это? Кому или чему я потребовался? Не стану отвечать. Так я в безопасности, хотя бы пока».
По нашим улицам течет река девушек и женщин. Их так много, что машины вынуждены передвигаться по тротуарам. По самой улице, по той ее части, что в иных городах отдана грузовикам и велосипедам, идут женщины. А еще они стоят в окнах, медленно расстегивая блузки, чтобы мы не расстраивались, и тем самым восхищают меня. Мы голосовали снова и снова, я думаю, им это нравится – нравится, что мы так много голосуем. Мы проголосовали за то, чтобы опробовать реку соседнего города. Там тоже есть девичья река, и они ею почти не пользуются. Мы скользнули в фелюгу, где лежали длинные, перетянутые ремнями брезентовые тюки с нашим багажом. Прибавка веса вызвала у девушек глухой стон. Затем Хьюберт оттолкнулся от берега, и Билл мерно застучал, задавая ритм гребцам. «Интересно, – подумали мы, – хорошо ли Белоснежке в одиночестве?» Но если и нет, мы ничего не могли с этим поделать. Мужчины стараются ублажать своих любимых, когда они, мужчины то есть, не заняты манифестами в конторе, не пьют за здоровье, не покрывают клинок нового кинжала золотой насечкой. В деревне мы обошли кругом колодец, куда девушки макали свои штаны. «Молнии» ржавели. «Ха-ха, – говорили девушки, – колодец снести – раз плюнуть». И очень трудно оспорить это упование, общее упование деревенских девушек, что мальчишка, который дрожит неподалеку, прижавшись к стене, к ее камням, станет со временем Папой. Он даже не голоден; его семья даже не бедна.
Что себе думает Белоснежка? Этого никто не знает. Сегодня она пришла на кухню и попросила стакан воды. Генри дал ей стакан воды.
– Разве ты не хочешь спросить меня, для чего мне этот стакан воды? – спросила она.
– Я предполагаю, – сказал Генри, – ты хочешь пить.
– Нет, Генри, – сказала Белоснежка, – я не мучаюсь жаждой. Ты невнимателен, Генри. Ты не следишь за мячом.
– Для чего тебе этот стакан воды, Белоснежка? – спросил Генри.
– Пусть расцветают сто цветов, – сказала Белоснежка. И покинула кухню, унося стакан воды.