Белые и черные
Шрифт:
Говоря эти слова, Ваня посматривал искоса, неприметно, на лицо молчаливого Бирона, то вспыхивавшее ярким румянцем, то терявшее краску. Такая же перемена была заметна и в глазах его, которые то тускнели, то сверкали при проявлении румянца. Уста Бирона начали наконец раскрываться сами собою, как бы порываясь заговорить, но он не знал, с чего начать разговор. Заметив это, Балакирев предупредил его вопросом:
– А смею спросить, вы долго думаете у нас пробыть?
Новое смятение на лице камер-юнкера и несвязный ответ:
– Долго, я думаю… хотел бы монархине вашей удосужиться представить мою преданность. Где ни служить – все равно, не правда ли? Лишь бы ценили преданность. Скажите…
– Ее высочество герцогиня Анна Ивановна еще моложе… десять лет, сударь мой, не шутка! У ее величества свадьба дочери на руках… Другая – впереди… Вдовство недавнее еще. Так что не трудно вам ответить, что у нас ничего не слышно, да и трудно слышать. Ничего, правду сказать, и не замечаем. А набирать разве могут во двор к герцогу Голштинскому? Там немцы всеконечно… и вам нужно бы пристроиться… да только там своих – пруд пруди!.. и уже, кажись, набрали едва ли не полный комплект. Да вам незачем покуда и переменять, полагать надо, службу? Где вы вдруг удостоитесь такой великой поверенности? Прошлое расположение воротить – в случае даже утраты – легче, чем приобретать новое.
Еще раз вздрогнул Бирон при метком намеке Балакирева, и Ваня решил в уме своем, что пытать его покуда нечего. Подробности ничего не прибавят к главному, а оно им отгадано! Насчет же того, что намерен человек предпринять, – даст ответ немецкая отповедь его царевне для переписки по-русски!
Посидев еще несколько минут молча, смотря в окошко и бросая накось взгляды на Бирона (крепко озадаченного всем услышанным от царицына слуги), Ваня встал и извинился, что ему пора идти к государыне за приказаниями.
Бирон очень сочувственно, если не сказать даже с подобострастием, пожал руку Балакирева.
Теперь он вырос для него до чудовищных размеров, и камер-юнкер стал соображать, нельзя ли будет заручиться дальнейшим содействием Ивана. В предложении его написать ответ герцогине Курляндской он видел личное сочувствие Балакирева, которым должно было пользоваться не теряя времени. Теперь дело стояло, так сказать, за ним самим.
– Чем скорее принесется ответ, тем лучше! – сказал он. – Это не ослаблять следует, а усиливать, чтобы получить поддержку. – И эти две мысли, заменяясь одна другою, заняли вполне ум вышедшего из дворца камер-юнкера.
IV. Шпионы
Балакирев, выпроводив Бирона, пришел в комнату Ильиничны.
Ее не было, но голос ее слышался где-то по соседству, то прерываясь и переходя в полушепот, то возвышаясь и принимая тон горячего оживления.
Иван вслушивается в эту трескотню внимательнее, и ему удается отличить нередкое повторение своего имени.
«К чему бы такому я понадобился Авдотье Ильиничне? – думает он. – И с кем это она перемывает косточки, поминая, никак, меня, грешного? – Говор приметно близится, и вот уже яснее слышна, от слова до слова, частая речь Ильиничны. – Это с Анисьей Кирилловной», – прошептал, отличив другой голос, Ваня.
– Не говори мне больше про этого тихоню! – кричит Ильинична. – Воды не замутит, а сводки сводить – куда горазд. Все слушает, молчит что истукан какой… дурака корчит, а сам себе на уме. Все переводит. Да про кого еще и кому? Про матушку нашу паскудным тварям… все ехидство свое – аль не видишь? – не оставляют. Только с другой стороны вести принялись подкопы под нас… только бы им оттереть нас, чтобы
– О чем вы кричите так, паскудные бабы? Я только задремала… так нет чтобы дать мне покой – принялись орать. Я вас ужо! – раздался гневный окрик государыни.
– Ваше величество, не осмелилась бы я возвысить голоса, коли бы дело шло про мои делишки, а то – отпусти, государыня матушка, вину мою невольную – по горячности, что не выдержала, высказала Анисье Кирилловне правду-матку насчет дела вашего береженья… Тут паскудный Лакоста, предатель, взводит на ваших верных слуг заведомые лжи, с тем чтобы прикрывать свое воровство. Попался он мне не пять, не десять раз, в подслушиванье того, что говорите у себя… Выслушивает это все и передает, мерзавец, Чернышихе, что под тебя, государыня, сами вы известны, как в недавнее время, при покойнике, подрывалась и клеветы возносила. И направила она, пакостница, с Ягужинским Павлушкой донос на Монса несчастного… А вы, государыня, досель эту пакость терпите и жалуете и извести не повелите такую гадину, как шут, например… А Анисья Кирилловна его словам веру дает и мне выговаривает, зачем, дескать, неладно молвила. Коли я, государыня, не токмо ничего не молвила, а просто сказать, вот те Христос, и во сне не грезила, что он лгун, на меня взводит. А причина известная: надо ему что ни на есть измыслить, из боязни, что я терпеть не буду, а выскажу, как ловлю его на шпионстве. Притаится, гадина, в темном углу, за дверью; и не видно его, а он целые часы простоять может и все выслушивает, что ваше величество, у себя…
– Замолчи… довольно! Анисья Кирилловна, не мешайся не в свое дело. А с Лакостой я велю расправиться Ушакову, пусть допытается, для кого он за нами шпионит. Тут кроются скверности! И если обнаружатся какие-нибудь из твоих свойственников, Анисья Кирилловна, я подумаю, что и ты с ними заодно, коли заступаешься за шпиона.
Гнев государыни проявился теперь в такой силе, что Анисья Кирилловна хотела уйти, давая державному гневу уходиться. Вышло противное: гнев Екатерины I получил новую пищу, переменив направление. В уме государыни возникло мгновенное подозрение, что девица Толстая, преданность которой ей была уже давно вполне известна, уходит, чтобы предупредить сторонников о предстоящем допросе Лакосты. Государыня сильным движением руки остановила свою любимую спутницу в разъездах и постоянного секретаря, едва произнеся в ярости:
– Куда? Шашни, видно, раскрываются? Так надо дать знать, что я велю за шута приняться!
Анисья Кирилловна опустилась на колени и зарыдала от обиды. Горе в эту минуту заставило девицу Толстую все забыть, предавшись неудержимой скорби. Слезы на Екатерину Алексеевну всегда производили сильное действие, и этот поток слез с громким всхлипываньем скорее, чем можно было ожидать по силе гнева, переменил его на милость и даже – чуть не на нежность к старому другу. Государыня положила обе руки свои на плечи Анисьи Кирилловны и сама склонила голову к плечу ее, успокаивая ее.