Белые и черные
Шрифт:
Как ни был не в себе Павел Иванович, но при последних словах подошел к Ушакову и сказал ему на ухо, указывая глазами на ефрейтора:
– Как ты неосторожен… Можно ли такие слова говорить при ком-нибудь?
Андрей Иванович улыбнулся самою коварною улыбкою, одновременно и поощрительною и бросающею в холод, и, также на ухо, прошептал Ягужинскому:
– Пиши только. Я его отошлю в переднюю, а то на крыльцо. А не захочешь ты сам писать, примусь я. И буду тебе нарочно громче задавать вопросы, чтобы и солдаты слышали. Да и ответы буду прочитывать громко.
При такой угрозе
– Хорошо, писать я буду, где допросные пункты?
– Если ты требуешь, чтоб я предложил тебе вопросы, твое признание не в признание. Я, по дружбе, не хотел быть следователем вины твоей, а только посредником в испрошении пощады, подавая признание кающегося. При этом только могу и уверить в раскаянии твоем и будущей неизменной преданности.
Воцарилось молчание. Ушаков взглядом велел ефрейтору уйти и затворить дверь, так что грозный гость остался вдвоем с хозяином. Ягужинский быстро забегал взад и вперед по комнате. Он чувствовал себя уничтоженным, и гибкая мысль его была окончательно сбита с толку немногими решительными словами разыскивателя. Дав своей жертве время совсем потерять энергию, Ушаков наконец повелительным взглядом показал Ягужинскому на стол и бумагу. Павел Иванович машинально сел и, еще раз вычитав в глазах Андрея Ивановича выражение непреклонного требования, схватил торопливо перо и принялся строчить.
Вместо хозяина стал прохаживаться гость. Долго писал Ягужинский, то останавливаясь и прочитывая написанное, то переправляя и опять принимаясь за дело. Рука его стала ходить медленнее, и за прежним смятением наступил страх, что Ушаков знает более и представит что-либо еще, чего оправдать его ум никак не может. Под впечатлением этой неотвязной мысли Павел Иванович заключил собственноручно писанные признания. Ушаков подошел к столу и стоя впился глазами в бумагу. На лице его не было ни кровинки, одни глаза горели и метали искры. Дочитав до конца, Андрей Иванович указал пальцем, где должна быть выведена подпись, и ею украсился оригинальный документ.
Но, выведя подпись, Павел Иванович устремил на Ушакова умоляющий взгляд и тихонько, словно про себя, промолвил:
– Лучше бы поправить… поглаже выразить… Как ты думаешь? Скажи, бога ради, как друг, искренно, если, как говоришь, пришел ты не предавать меня и хочешь поступить по-приятельски…
– Пиши другое, посмотрим… – А сам взял написанное и опустил в карман.
При этом маневре сыщика Ягужинский потерялся окончательно, и перо выпало из рук.
– Не бойся, пиши… – подбодрил струсившего совсем Ягужинского Ушаков. – Посмотрим, говорю, что выйдет лучше и для тебя выгоднее, то я и подам. На меня, я уже сказал раз, можешь положиться вполне.
– Н-ну… а как ты думаешь: в объяснение-то мое можно… вставить, ну, знаешь кого… и указать… то есть что я только… а они… понимаешь?
– Пиши все что хочешь, никого не жалей, если думаешь, что так будет выгоднее… А обо мне выбрось из головы, якобы я тебе был враг. Знаем мы все, да не возбуждали же дела без приказания: разыскать и разузнать впрямь…
Струсивший Ягужинский принял все за чистую монету. Утопающий хватается и за соломинку, потому Павел
Третье признание было, скорее, оправданием во взведенной на невинного Павла Ивановича клевете: якобы он принимал участие в кознях против императрицы. Он, напротив, будто бы слышал о кознях Чернышевых, Толстого и Матвеевых, а сам только старался их самих обратить на путь истины, чести и совести. Виновным себя находил Павел Иванович разве в том, что не рассказал о замыслах тех господ. Но если он и не сделал этого, то потому только, что не придавал значения их затеям и бредням. Прочитав все три признания, не только Ушаков, но и человек совсем неопытный должен был прийти к заключению, что Павлу Ивановичу ни в чем не следует верить.
– Ну, как ты находишь мое признание? – спросил автор сыщика, взявшего все три экземпляра и уже уходившего.
– Ты сам знаешь, что хорошо, – отшутился Ушаков, прибавив внушительно: – Смотри же, никого не принимай и сам не выходи, а люди мои могут в передней быть… до указа.
Распростившись прелюбезным образом с одним, Ушаков поспешил домой и, придя к запертому Лакосте, отдал ему следующий приказ:
– Смотри, я не бью тебя, как велено, потому что знаю, что ты, как умный человек, из боязни за свою шкуру предпочтешь верно мне служить и выполнять строго что накажу!
– Путу… путу, – шептал струсивший шут.
– Ступай же к Петру Андреичу теперь. Ведь ты шел к нему, когда я схватил тебя?
Лакоста кивнул утвердительно головою.
– Молчок, что я знаю о ваших тайнах. И продолжай свое дело как ни в чем не бывало, но не уходи до моего прихода. А если ты изменишь, что видно будет уже с первого взгляда, – запорю… Смотри же… Мы за тобой следом, или лучше будет, если с тобою же мы и проедем до сеней Толстого… ты укажешь, куда и как пройти.
Лакоста ответил утвердительно.
Ушаков оделся и вышел с ним вместе; команда не дожидалась и уже двинулась от дворца.
Генерал на этот раз посадил Лакосту с собою в сани, и они быстро покатили сперва по набережной, потом по Неве, к 12-й линии.
Все сделалось буквально так, как рассчитал Ушаков. Когда он и Лакоста прибыли к дому графа, команда находилась уже там. Шут повел всех через чужой пустой двор сзади. во двор графский, к лесенке, ведшей на вышку, что итальянцы прозывают бельведером. Там жил старый граф.
Все было пусто, так что, пропустив вперед себя в светлицу шута, по коврам, неслышно, в переднюю в потемках прошли и солдаты. Прошли беззвучно и притаились.
Лакоста как ни в чем не бывало начал пересказывать свою затруднительность шпионить теперь, когда произошла распря из-за него между государыниными женщинами.
Старый дипломат начал преподавать ему практические советы, как поправить сколько-нибудь дело для продолжения наблюдений, но речь его вдруг перервалась на полуслове, когда он заслышал странный шорох.