Белые тени
Шрифт:
У Кучерова потеплело на сердце. «Нет, не все еще потеряно, — подумал он, — не умерло закаленное в боях товарищество, крепка еще дружба, нелицемерная, настоящая, казачья! И ведь этот Рыжий Черт рисковал собственной шкурой не ради себя». Кучеров невольно приподнял голову и посмотрел на щуплую фигуру Степана Чепиги, который присел на корточки перед вахмистром.
Рыжий Черт провел с ними всю мировую и гражданскую войны. Для него не существовало трудных заданий. Из опаснейших положений он выходил шутя и играя. Всегда веселый, полный жизнеутверждающей силы. За шесть лет войны он не получил
Почувствовав взгляд, они оба опасливо уставились на своего генерала.
— Зараз, господин генерал, гутарю я вахмистру: по которой воде плыть, ту воду и пить, а они ни в какую. Зачерпнул ведерко, подсластил, поколдовал маленько — вода как вода, сколько ни пить, пьяну не быть. Попробуйте сами!
Кучеров напился, передал ведро Попову и сказал:
— Пей, Иван, досыта, вкусная вода, давно такой не пил, будто и не морская. Где это ты, Степан, колдовать так научился?
Попов фыркнул, потом молча взял ведро и начал пить.
— У меня, может, помните, был гнедой, здоровенный, вершка на три выше вашего, так вот он больше ведра зараз не пил. Убей меня бох! — и Степан опасливо покосился на ведро. — А научил меня один хиромант...
Вахмистр опустил на грудь ведро, отдышался, потом широко улыбнулся и сказал:
— Ну и брехун же ты, Степан! — и снова присосался к ведру.
— Ей-ей правда, чтоб мне с энтого места не сойти! У ворюги украл.
— Что ворам с рук сходит, за то воришек бьют! И запомни это, Степан, чтобы потом затылок не чесать, — заметил Кучеров.
— Наше дело маленькое, нас за чубы таскают и ладно, энто уж вам, нашим отцам, за себя и нас затылки чесать надобно.
Тем временем вахмистр, напившись, передал ведро лежавшим чуть в стороне разведчикам со словами:
— Не валяйте дурака и не прикидывайтесь, будто спите. Хватит воды всем. А там, гляди, скоро и Константинополь.
В Босфор они вошли на другой день утром. На рейде к тому времени стояло около ста тридцати кораблей. Между ними сновали турецкие лодки — кардаши продавали восточные сладости, инжир, свежие булки, фрукты, табак за деньги или выменивали за вещи.
Едва лишь «Гневный» стал на якоря, как его окружило несколько лодок. Турки в красных фесках кричали что-то гортанным голосом, прищелкивали языком, расхваливая, видимо, свой товар, жестикулировали и показывали что-то на пальцах.
Не прошло и пяти минут, как обе стороны отлично договорились. С борта спускали веревку, кардаш привязывал к ней корзину, ее тащили наверх, клали вещи или деньги (в первые дни «колокольчики» еще что-то стоили) и опускали в лодку. Потом начинался торг, и корзина под сочную брань казаков с двумя связками инжира и пышной константинопольской булкой, испеченной лучшими в мире пекарями-турками из вкуснейшей в мире крымской пшеницы, поднималась на корабль. И минуту-другую спустя содержание корзины исчезало в желудке покупателя. У тех, кто наблюдал за этой процедурой, текли слюнки. И по мере роста аппетита наверху росли цены внизу.
С иностранных пароходов выгрузили беженцев, союзники разместили их по лагерям неподалеку от Стамбула, обнесли колючей проволокой и поставили часовых, преимущественно зуаров и сенегальцев, предупредив, что народ они дикий, непонятливый, будут, чего доброго,
Иронией судьбы крупнейший лагерь был разбит у небольшого, но знаменитого городка Сан-Стефано, где был подписан мирный договор, освобождавший южных славян от турецкого ига и где стояли победоносные русские полки, в. которых служили нынешние беженцы. Горечь, досада на собственное бессилие, неосознанное чувство вины и желание найти ее в ком-то другом, страх перед неведомым будущим, озлобленность на французов, англичан, итальянцев, американцев и прочих «союзников» России, чьи флаги победоносно развевались над Константинополем, подавляли дух и деморализовывали остатки белой армии.
Тянулись долгие, бесконечно долгие дни, а суда и боевые корабли уныло стояли на рейде Золотого Рога V Босфора, на мертвых якорях. На флагштоках реяли трехцветные и андреевские флаги, на баке отбивали склянки, по утрам и вечерам на кораблях выстраивались матросы и пели молитву. Время от времени на том или другом судне поднимали на стеньгу сигнал бедствия с требованием воды или хлеба. Флажок долго болтался на стеньге, а воины белой армии, скрежеща от ярости зубами и чуть не плача, смотрели, как французы разгружают на свои склады прибывшее из Крыма зерно, табак, вино и прочие припасы.
То Врангель на яхте «Лукулл», то казачьи атаманы на катерах бороздили воды Босфора, объезжали корабли и, стараясь вдохнуть в сердца своих воинов стойкость и мужество, попусту тратили слова — тоска и безнадежность все больше охватывали людей, и все чаще то тут, то там звучали глухие выстрелы самоубийц.
Союзное командование понимало, что создалась нетерпимая обстановка, что страсти накалены до предела, в любую минуту могут вспыхнуть беспорядки и разъяренные казаки и офицеры в три счета разгромят экспедиционную союзную армию и примутся за грабеж Константинополя. Нужно было принимать срочные меры.
В конце ноября началась разгрузка Константинопольского рейда.
Первыми с «Гневного» взяли беженцев. С последней их партией Думбадзе разрешил уехать и Кучерову с его казаками, поскольку 1-ю и 2-ю Донские дивизии направляли по железной дороге туда же на север, в Чаталджикскую область, в лагерь Санжак-Тэпэ.
В длинных, просторных, крытых железом деревянных бараках разместились беженцы, военные с семьями, офицерский состав и часть казаков. Остальные разбили сначала палатки, потом выстроили землянки.
Кучеров прожил несколько дней в офицерском бараке. Чувствовал он себя плохо, болела рана, и он целыми ночами не спал. Его раздражало все: и прочно установившееся ненастье, и окружающая его офицерская среда, которую, казалось, кроме карт и разговоров о женщинах, ничего не интересовало, и дурацкие приказы начальства, и союзники, показавшие свое истинное лицо, те самые союзники, за которых он так ратовал в 17-м и 18-м годах, призывая казаков оставаться верными данному слову и воевать против немцев. Раздражала и лагерная, похожая на тюремную жизнь, и отвратительная, все ухудшающаяся еда, и навязчивая мысль о непоправимо совершенной ошибке.