Белый город
Шрифт:
Он еще молился — уже без слов, — не то Господу, о котором не знал почти ничего, не то белому городу за темной водой… Церковь мягко кружилась вокруг него, статуи ласково кивали. Маловерный, зачем ты усомнился? С твоим братом будет все хорошо. Так в первый раз (de profundis clamavi ad Ti, Domine [14] ) так в первый раз Господь говорил с ним словами, говорил — изнутри, и Ален слышал Его голос.
Чудо, подумал он, вставая с колен, и поклонился. По-рыцарски как-то, как мессиру Анри или еще какому сиру. В душе его было тихо, будто он умер. Или будто бы он увидел город за рекой, и там, в городе, звенел хорал.
14
Из
Мне пора домой, мессир Христос, беззвучно сказал он, снизу вверх заглядывая в отвернувшееся от него лицо в кровоподтеках. Я пойду, мессир Христос. Спасибо Вам.
И он пошел прочь из церкви, тихий и сейчас совсем не имеющий возраста, а месса еще не закончилась, и стройное «kyrie, eleison» троилось в высоте и возвращалось звоном — нет, не белым, а скорее голубым звоном — в боковые приделы.
На улице небо слегка очистилось, и туманное лицо солнца уже виднелось сквозь белую пелену. Солнце и мальчик посмотрели друг другу в лица, и Ален пошел домой, раздвигая руками плотную дымку чуда и строки псалмов, стихов — всего на свете — которые мешали ему видеть, куда он идет. «В пустыне проложите путь ко Господу…» «А, белый город, священный сон…» «Господь, когда они кричат «Вперед!»… «Славлю Господа по правде Его и уповаю на Всевышнего…» Почему же я так давно не пел?.. Вот выздоровеет Этьенет, мы уйдем отсюда прочь и вернемся домой. Я куплю роту, а мессир Анри подарит мне новый меч. А у Этьена будет сад, и мы посадим там розы. Я куплю роту и попробую вспомнить, как поют.
…Когда он вернулся, дверь была открыта. Тетка Алиса плакала, тетка Талькерия ругала Жаннет. Незнакомые угрюмые люди толпились у дверей, кто-то произносил слово «священник». Этьен умер полчаса назад.
Он все еще лежал в постели, на чистой простыне. Он не был похож на себя — с приоткрытым ртом и слишком неподвижными чертами. Мешочек со святой землей лежал на груди неприкаянно — видно, братик отпустил его перед смертью. Руки смирно покоились вдоль туловища. Ален постоял около него молча, чувствуя, как мир превращается в ночь. В тот миг он проклял белый город, проклял тем страшнее, что сделал это без слов, и только через несколько дней понял, что же такое наделал. Этьенет был мертв, и в тот же день его отпели и закопали, плотно обернув в белые тряпки, на детской половине городского кладбища.
Ален не сидел у креста, не безумствовал, он даже не очень много плакал, и спал почти без снов. Теперь, как ни странно, он почувствовал себя очень и очень усталым. Как-то внезапно кончились все силы, все, до последней капли; что-то похожее случилось с ним под Атталией, когда он уплывал и смотрел на берег, найдя глазами маленькую отчаянную фигурку Арно, но не чувствуя почти ничего, кроме желания спать. Дух его был слишком силен и радостен, чтобы позволить ему тихо умереть, и рано или поздно свет должен был вернуться. Но сейчас он не чувствовал себя никак.
Он ушел из Витри на второй день после похорон; ни с кем не попрощался, записки тоже не оставил — все равно тетки не умели читать. Просто собрал кое-какую одежду и часть денег, оставшихся от продажи лавки, и ушел на рассвете. Дверь за собою плотно прикрыл, понадеявшись, что воры еще — или уже — спят. Он ушел не куда-то, а откуда-то. Из этого дома, где вместо Этьенчика, который ему был единственно нужен в этом городе (в этом мире?), поселилась его тихенькая русоволосая смерть. Ален смутно рассчитывал добраться до Труа, наверно, до графского замка; а может, и еще куда-нибудь, неважно. Ему было слишком плевать на себя, чтобы кончать с собой.
Он шел бездорожьем, лесными мхами, и без удивления холодно отмечал, что не знает пути. Заблудился он с утра, а сейчас вечерело, но знакомых мест все не попадалось. Алена это даже не то что бы огорчало: на третий день странствия на него сошло холодное отупение, и он слегка отстраненно размышлял, что будет плутать еще сколько-то, а потом его съедят какие-нибудь звери, когда силы его совсем кончатся.
Как на зло, день выдался серо-туманный, солнце скрылось в плотной дымке. Определить, где тут на самом деле восток, было невозможно. Ален пытался что-то сообразить по другим приметам — по мху на деревьях, например, но деревья все попадались какие-то странные, обросшие мхом со всех сторон, да еще таким длинным, трубчатым и сероватым, какого Ален никогда не встречал. В этой глуши вообще не встречалось дорог — не то что знакомых, просто никаких. Ален никогда в жизни не отличался в лесной науке, вот Этьенет и без всякого солнца, не зная ничего об астрономии, всегда и везде чувствовал правильное направление — но Этьенет умер, и его не было с братом.
Наконец к ночи Ален вышел на тропу, попросту нащупав ее ногами, и, рассудив здраво, что любая дорога ведет к жилью, пошел по ней, спотыкаясь то и дело о выступающие корни.
Тропа казалась бесконечной. Небо было непроницаемо-темным, прямо-таки сплошной тучей, и деревья — неразличимо в темноте, какие — простирали злые ветки поперек пути или хватались за одежду. Что-то колючее хлестнуло по глазам, Ален едва успел зажмуриться. Наконец деревья отступили. Дорога слегка расширилась, и тут-то юноше стало страшно. Это проснулся детский полузабытый страх темноты, который, как ему казалось, вконец ушел за дни Похода, уступив место взрослым страхам боя и голода — но нет, выяснилось, что он просто отполз куда-то в уголок и затаился, чтобы сейчас вылезти во всей своей красе. Лес, в особенности та часть его, что за спиной, прямо-таки кишел чудовищами — причем не грозными, вроде василисков и драконов, а молчаливыми, почти бесплотными, умеющими только пристально смотреть — и тем особенно страшными. Страх и холод в сознании мальчика неразрывно связались с одиночеством, и ощущение, насколько он все же теперь одинок, навалилось ему на плечи огромным горем. Больше нет Этьенета. Нет матери, нет отца. И побратим Арно остался навсегда стоять у холодной воды. У Алена не было более родной крови на земле.
Маленький дом — башенка? Часовня? — темнее темноты вырос перед ним, и здесь-то и обрывалась дорога. На маленькой каменистой поляне, между темных и круглых спин валунов. Ален побежал вперед, спотыкаясь, и ощупал пальцами шероховатую древесину невысокого здания с острой крышей.
Он обошел часовенку со всех сторон, а потом, испустив сдавленный стон, повалился на землю и зарыдал от безумной безнадежности. У часовни не было ни окон, ни дверей — одни сплошные стены.
Ален плакал, прижимая лицо к холодному валуну, и вся жизнь его превратилась в безумный, непонятно кому приснившийся сон. Таким и должен был оказаться конец его пути — долгого и тяжкого пути в темноте: завершаться маленькой часовней в глуши, церковкой, в которую нет входа.
И тут на плечо ему легла рука.
Юноша вскочил в страхе от неожиданности, и если б он и так не рыдал в голос — вскрикнул бы. Но теперь он вспрянул, стоя на коленях, лицом к лицу с человеком, склонившимся к нему, и широко распахнул изумленные глаза, из которых все еще катились слезы.
— О чем ты плачешь? — спросил человек, и спросил на чужом гортанном языке — так сперва показалось Алену. Но когда тот повторил свой вопрос, юноша понял, что ошибался. Язык был ему знаком. Это звучала латынь, священное наречие, известное Алену лишь отчасти — но вопрос он все же понял. Понял, а вот ответить не смог.
Утешитель был высоким рыцарем в белом, таким ярким, что почти светился в темноте. Отсветы его белоснежного короткого облаченья давали даже слегка разглядеть черты — и волосы, не то светлые, не то седые, обрамлявшие овал смуглого, совсем молодого лица. Глаза его казались совсем черными в темноте, и по щекам пролегли резкие тени — не то линии печали, не то просто худоба. Рыцарь (а слово «рыцарь» явилось столь непререкаемым его обозначением, что сразу же пришло Алену в голову, хотя он и не помышлял раздумывать об этом человеке) смотрел на него — глаза в глаза, и его взгляд чернел, как озера тьмы, огромные и неизмеримо глубокие.