Белый город
Шрифт:
Матушка стала одновременно очень нервной и очень отрешенной. Она то бродила по дому, как тень, не утруждаясь даже тем, чтобы переплести сбитые на сторону волосы или умыть заплаканное лицо. То рыдала, раздирая ногтями грудь, и билась головой о стену, проклиная короля и Господа, допустившего это все, такими страшными словами, что Ален в ужасе прижимал руки к груди, ожидая, что сейчас за богохульство последует немедленная кара — например, обвалится крыша или в дом ударит молния. Проклятий королю он боялся не менее, однако запомнил их на всю жизнь: «Будь проклят король, наместник дьявола… Убийца, убийца, проклятый убийца…» Однако маму от стены он все же пытался оттаскивать, хотя его детских сил хватало только на то, чтобы порвать ей рукав. Один раз она в нервном припадке злости ударила по щеке подвернувшегося ей под руку Этьена — и тот заплакал, скорее от обиды, чем от боли. Матушка тут же повалилась перед ним на колени и, зацеловывая его и поливая слезами, просила у ребенка прощения. Этьенет,
«Совсем с ума посходили, гимны поют, — сказала этажом ниже тетка Талькерия тетке Алисе, неодобрительно покачивая головой. — Где ж это видано, муж погиб, в доме разруха, кредиторы весь порог пообивали — а ей и горя мало, смотри, как распевает! Не любила она его никогда. Да и верна ему тоже не была, я это всегда говорила! Дурная женщина, одним словом, бесстыдница.»
Казалось бы, ведь и правда не любила Адель Бертрана, а стоило ему исчезнуть — и оказалось, что все ее хрупкое счастье только на нем и держалось. Да, не рыцарственный, да, не куртуазный, зато Бертран был надежным. Когда она пыталась сунуть свой тонкий носик в его торговые дела, решив внезапно, что это есть долг верной и правильной жены, он мягко отстранял ее и, целуя, говорил: «Ну, нет, милая моя, не женское это дело — деньги зарабатывать. Этим я сам займусь, а тебе лишь бы хорошо было, радуйся, наряжайся да детей воспитывай… Кстати, ты не видела еще, какие я тебе башмачки купил? Жемчугом шитые, ты такие давно хотела…» И вид остроносых башмачков, более красивых даже, чем у самой графини, моментально отбивал у Крошки Адель всякую охоту делить тоскливые мужнины заботы. Вот и осталась она девочкой, ребячливым тоненьким созданием, которому главное — найти того, кто о нем позаботится… А теперь заботиться было некому, как ни старался это сделать десятилетний сын, и нашлись люди, которые не преминули этим воспользоваться.
Непонятно, откуда их столько взялось, этих кредиторов. При жизни Бертрана его жена никого из этой породы в глаза не видела; а тут являлись просто толпами, и все с расписками, все очень убедительные, одни вежливые, другие — нет, и все чего-то хотели, хотели, хотели… «Что ж, госпожа Талье, тогда придется обратиться в суд…» «Госпожа Талье, вот расписка. Вы читать, в конце концов, умеете? (Она, кстати, не умела.) Подпись вашего мужа… В присутствии свидетеля… Да что вы опять плачете-то, глупая женщина!..» «Эй, любезнейшая, послушайте-ка, мне некогда. Давайте покончим с этим как можно скорее…» Она смотрела огромными глазами, не имея сил изгнать за порог всех этих иудеев, ростовщиков, домовладельцев, поставщиков и еще Бог весть кого, и до какой же степени дошло ее отчаяние, можно судить по неуверенной фразе, которую она как-то адресовала своему сыну:
— Ален, сынок, ты не знаешь, где у нас еще могут лежать… Ну… ты понимаешь… в общем, еще деньги?..
Ален, старавшийся поддерживать мать в ее разбирательствах со стервятниками-трупоедами хотя бы тем, что стоял рядом и свирепо смотрел (вроде того, что «я тебя запомню, и, когда я вырасту, добра не жди») ответа на ее вопрос не знал. Как это было ни прискорбно.
Не удивительно, что при таком положении дел в попытке вновь сшить воедино лоскуты жизни, рвавшейся по швам, одним прекрасным утром госпожа Адель с помощью старого конюха — последнего оставшегося в ее распоряжении слуги — собрала вещи в повозку, посадила по двум сторонам от себя сыновей — и беглецы пустились в недалекий путь по направлению к графскому замку. Старик Тибо, узнав, кто приехал, сам вышел к воротам, и тогда вчерашняя Крошка, а ныне безутешная вдова упала ему в ноги, прося принять ее обратно на ту же службу и даровать защиту и кров ей, а также двум ее сыновьям.
Тибо благосклонно отнесся к ее прошению, сам нагнулся поднять бедную с колен — и одарил приязненным взглядом красивого черноволосого мальчика, выпрыгнувшего из-за спин нервно переступавших коней, чтобы помочь матери.
— А это — твой сын? И сколько же ему? — поинтересовался граф, слегка краснея и щурясь на благородное детское лицо, словно бы пытаясь понять, кого оно ему напоминает.
— Десять с половиной… мессир, — прошептала Адель, почему-то не имея сил посмотреть ему в глаза. — Его зовут Ален… мессир.
— Хорошее имя, — спокойно отвечал граф, и губы его тронула улыбка, омолодившая суровые черты. Ален, привыкший улыбаться людям, ответил на сияние сиянием же, но, вовремя вспомнив, что перед ним — граф, учтиво поклонился. Пантомима, произошедшая меж владетельным человеком и его матушкой, прошла для него незамеченной, и теперь он весь был в учтивом и непринужденном жесте из тех, которым его никто специально не учил, просто они откуда-то оказались у него в крови.
— И мальчуган хороший, — закрепил граф словами свое впечатление, разворачиваясь к воротам. — Проезжай, конечно, я рад твоему возвращению. Думаю, жена тоже будет рада. Эй, Пьер! Помоги им с лошадьми. А потом отнесешь вещи в одну из нижних комнат для прислуги, в том крыле, ты знаешь, в каком — где Женевьева живет. Да выбери получше! Я потом зайду и сам проверю, хорошо ли устроились.
«…Хороший мальчик.»
…Ален действительно считался хорошим. Это у него просто было на лбу написано; по крайней мере, так говорили все, кто с ним общался. В свои неполные одиннадцать лет он уже открыл в себе некое очень полезное качество — умение завоевать расположение практически любого понравившегося ему человека. Сия способность, можно даже сказать — талант, не казалась мальчику ни плохой, ни порочной, и он использовал ее направо и налево, не прилагая к тому почти что никаких усилий. Дело было в том, что он заведомо считал мир хорошим и полным радости, а населяющих его людей — добрыми и дружелюбными. Единственным человеком на свете, к которому Ален испытывал смутное недоверие и страх, оставалась тетка Талькерия (она маму обижает), да еще в компанию к ней попал Король Луи Седьмой. Но о короле Ален старался не думать, потому что чувствовал, как начинает разрушаться изнутри, едва его мысль обращалась к этому недостижимому человеку. К тетке же он относился вполне сносно, когда ее не видел, так что пребывание в замке графа Тибо решило эту проблему. Таким образом он уже изначально подходил к незнакомому человеку как к другу, а ровный и приветливый нрав и внешняя красота довершали дело. За его радостный и вежливый способ общаться Алена считали хорошим все — от самого графа до последней кухарки. Он умудрялся ладить с теми, кто выше его, радостно и безо всякого заискивания, однако с неизменной, должно быть, врожденной вежливостью, а с равными — столь же учтиво. Матушка, радуясь на своего любимца, ожидала, что он вырастет тем, что называется «во всех отношениях приятным человеком». Днем он помогал при кухне, или с лошадьми, или где там еще требовалась его ненавязчивая и ловкая помощь. А как-то раз, когда паж графского сына, мессира Анри, заболел и несколько недель валялся в горячке, Ален с успехом заменял его — и никто из рыцарей, понаехавших тогда к Анри в гости, и не заподозрил, что им прислуживает за столом и сопровождает их на охоте не дворянский мальчик, а всего-навсего пригожий сын служанки.
Во всем замке, пожалуй, жило только три человека, которым Ален не нравился.
И первый из них — сам Ален. Обычно он так сильно был направлен вовне, что редко думал о себе: мир оказывался столь интересен, что на самосозерцание просто времени не хватало. Но в редкие моменты, приходившие обычно почему-то перед сном, когда мальчик копался в своих переживаниях и том, что считал своей душой, он находил места, к которым прикоснуться было больно, как к ране. Запертая комнатка, за которой жил отец с обожженным лицом. Маленькая спальня за тяжелыми занавесями, где жила его матушка — женщина, которая была его очевидно глупее и даже, кажется, младше, и когда он это замечал, очень хотелось самому себя выдрать за отсутствие сыновней почтительности. Болезненная любовь к Этьенчику, перемешанная с вечным, почти незаметным страхом за него — так все время звучащая флейтовая мелодия вдалеке не мешает спать, но не дает о себе напрочь забыть. Брата непрестанно хотелось защищать, хотя на него, кажется, никто и не нападал — просто такой он был уязвимый, будто ходил без кожи по миру, прямо-таки утыканному острыми ножами. Еще в нем была некая… слепота, что ли — когда ты бредешь, улыбаясь, без дороги, и чудом минуешь огромную пропасть поперек пути. И, наконец, в самой дальней зале, огромной, полутемной и запертой наглухо, жила ненависть к Королю.
Когда все эти чудовища разом напрыгивали на Алена, такого слабого и мягкого перед сном, требовалось немало сил, чтобы распихать их обратно по клеткам. И, измученный борьбою, мальчик наконец засыпал на их общей с Этьеном постели, уверенный в том, что он, скорее всего, человек очень грешный. Братик обычно спал тихо, как мышка, и очень чутко: чтобы его разбудить, достаточно было громко вздохнуть. Сам же Ален здорово вертелся во сне, вытесняя в неравном бою с кровати своего маленького противника, и мысль, что он мешает брату спать, тоже не добавляла спокойствия его ночным бдениям. Хорошо еще, что солнечный свет расставлял все по своим местам, и наутро Ален и думать не хотел о глубинах собственного морального падения.
Вторым человеком, не считавшим его хорошим мальчиком, был некий дворянин по имени Жерар де Мо.
Это был безземельный рыцарь-вдовец, обремененный непомерно большим чувством собственного достоинства и двумя детьми. Собственно говоря, старший из его сыновей, звавшийся тако же Жераром, числился третьим по счету недоброжелателем нашего героя; это был красивый и чрезвычайно громкий юноша, обладавший двумя чертами личности, приносящими горе своему обладателю. Черты эти именовались слабостью характера и болезненным самолюбием. Людям с таким нравом обычно неуютно и холодно в мире, те же, для кого мир представляется обителью радости, кажутся им едва ли не личным оскорблением.