Белый крестик
Шрифт:
— Этим людям известно нечто о будущем Российской империи, чего не ведают прочие?
— Им нагадали, скажем так. И оснований не верить тому, кто нагадал, очень мало.
Эти слова хорошо ложились в мистическую канву дела «банды бессмертных». Вполне естественно: люди, способные воскреснуть после гибели от пули, могут и знать какие-то вещи, остальным недоступные. А подобное знание — ох, не всегда благо… Инсаров сам помнил слишком многое, о чём предпочёл бы навсегда забыть.
— Но вы этому… прорицателю, всё же не верите?
— Просто не хочу. Про мои стихи часто говорят, будто они мальчишеские. И я с этим почти не спорю. Я тот самый безумный охотник, что пускает
Инсаров мало что мог сказать по этому поводу: стихов Николая Степановича он практически не читал. А если бы и прочитал — понял бы куда меньше, чем поэт ожидал от него. Оставалось кивнуть, просто из вежливости. Гумилёв вдруг заговорил совсем об ином:
— Гриша, вот о нём… вы говорите, в его квартире было написано про «последнюю жизнь»?
— Да, именно так.
— Ах, Гриша… это на него похоже, отродясь ничего не берёг. Есть пить — то в стельку. Если идти в бой, так поперёд всех товарищей. Если приударить за женщиной — хоть трава не расти… а коли в карты — проиграться до рубля. Вот и с жизнями ровно та же история. Первым всё потратил.
Они, похоже, подбирались к самой интригующей Инсарова части дела. Поэт продолжал:
— Судя по всему, последняя-то жизнь его отрезвила. И она же заставила много пить, вот такой каламбур. Потому болтать стал лишнего и отселился от остальных: хотел бросить свой нечистый промысел. Видимо, ничего из этой затеи не вышло.
— Запоздалое раскаяние! На счету у этого вашего Гриши, как теперь известно — как минимум три убийства в Петрограде. И покушение на жизни следователей. Не говоря об участии в десятке налётов.
— Тут не в раскаянии дело. Ладно, о Грише и потом можно поговорить…
— Верно. Пока лучше скажите: знаете ли вы, где бандитов найти?
— Знаю. Но не думаю, что вы, Пётр Дмитриевич, именно это желаете услышать в первую очередь. Вас другая тайна куда сильнее увлекает, правда?
Было бы не слишком профессионально признавать подобное, но как Инсаров мог скрыть свой интерес? Положа руку на сердце, следователь желал узнать тайну бессмертия налётчиков едва ли не сильнее, чем поймать их. А коли верить словам Гумилёва о их нежелании сдаваться живыми, то как знать: возможно, больше-то рассказать окажется и некому.
Николай Степанович и без ответа понял, чего Инсаров сейчас от него ожидает.
— Ну что же, Пётр Дмитриевич: я вам кое-что расскажу. Такое, во что вы один поверите. Про жёлуди, листья, сердца и бубенцы.
Глава восьмая: в которой Николай Степанович рассказывает о случившемся на фронте годом ранее
Итак, Пётр Дмитриевич, сейчас вы услышите первую из двух невероятных историй, которые вам предстоит узнать. С делом напрямую связана лишь эта: другая касается развязки, ожидающей нас с вами впереди.
Я служил в кавалерии, хоть это только звучит так красиво: Гвардейский кавалерийский корпус… Великая война — далеко не Отечественная. Там всё смешалось. Благороднейшие люди Отечества с простыми вольноопределяющимися, офицеры с солдатами, всадники с пехотой. Свой второй Георгиевский крест я получил не за конную разведку и не за лихую атаку — а за то, что под огнём противника спасал пулемёты с позиций, которые невозможно было удержать.
Рассказываю об этом, чтобы вы поняли одно: не слишком важно, в какой именно части служили мои друзья, как именно попали они в армию добровольцами,
Чего точно не забуду никогда — так это мужчину, встретившегося нам… на беду всех лихой компании. Моя вина состоит в том, что я и устроил это знакомство.
То был мужчина немолодой, но и не дряхлый старик. Высокий и статный, суровый и благородный чертами лица. Выделялась в нём одна деталь, очень схожая с вами, Пётр Дмитриевич: разноцветные глаза. Один карий, как и у вас. Другой — не голубой, однако, а зелёный.
Мужчина называл себя чудным именем Эфраим Фаланд. Он был иностранцем, это очевидно — но даже я, опытный путешественник, терялся в догадках относительно его родины. Кажется, что в этом городе Фаланд провёл уже очень много времени. Он устраивал карточные игры в своём доме — и русских офицеров приветствовал особенно.
Больших денег для игры у нашего брата не водилось, конечно, но Фаланда это не беспокоило. Свои обязанности ведущего исполнял он с огромным достоинством, будто дело было в Париже или Петрограде, а не в какой-то Богом забытой глуши.
Какое-то время ничего особенно не происходило: мои друзья посещали дом Эфраима, проводили в нём много времени, но от обычного унтер-офицерского досуга это ничем не отличалось. До того момента, когда Эфраим предложил им особую игру.
«Эта игра не похожа на изведанные вами» — говорил он — «Ставка в ней будет пугающе высокой, но и выигрыш баснословен. Ни в одном салоне мира вам не предложат такой игры, потому что в моей и проигрышем, и барышом будет жизнь»
Поначалу они не поняли. Даже посмеялись. Но Эфраим был абсолютно серьёзен.
Для игры он предложил особые карты — не те, к которым привычен каждый. Это была немецкая колода, точнее северный её вариант, которым немцы играют в «скат». Колода та короткая: она начинается с семёрки. Также у немецкой колоды особые символы мастей. Кроме обычных сердец — жёлуди, дубовые листья и бубенцы.
«Однако, господа офицеры, для моей игры вас слишком много: один — лишний» — объяснял боевым товарищам Фаланд — «Одному сегодня не повезёт, и он вынужден будет уйти. Я стану сдавать карты по одной каждому, по кругу: выбывает получивший туза любой масти»
Так и поступили. Один из унтер-офицеров покинул дом. А вот после…
«Игра проста и почти ничего от вас не требует — кроме решимости вступить в неё. Тузы теперь исключены: в игре карты от семёрки до короля. Каждый получит одну из перетасованной колоды. Вы можете тасовать её сами, если угодно. По старшинству карты и определится ваш выигрыш: от одной до семи».
От одной до семи — чего именно? Таков был вопрос. Эфраим отвечал, что от одной до семи жизней. В прямом смысле слова: земных жизней в дополнение к единственной, данной Богом. Возможность воскреснуть, погибнув в бою или от болезни, от несчастного случая, чего угодно — кроме старости.